Герцен - Ирена Желвакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О замысле повести «Елена» он ей писал 21 сентября 1836 года, когда уже были завершены четыре главы: «Там являются две женщины на сцену. Елена, которой я придал характер Медведевой], это — женщина земная, это — любовь материальная, доведенная до поэзии, но до поэзии земной, и княгиня, которой я несколькими чертами дал твой божественный характер, где уже и следа нет земли, где одно небо…»
Задача, стоявшая перед автором повести, первоначально названной «Там» (1836–1838), очевидно, заключалась в том, чтобы автобиографическую реальность факта, один эпизод своей биографии преобразить художественным вымыслом в сюжет, все же удаленный от реальности. И автор старался. Повесть продвигалась туго, то шла вперед, а потом останавливалась: может быть, слишком свежо, «чтобы можно было писать». Герцен сомневался: «смело, но бедно», да есть ли у него талант к повестям. И не стоит ли ее бросить совсем. В письме Наташе летом 1837 года заключал: «Дело решенное: повести не мой род».
«Герценовское отталкивание в 1830-е годы от жанра повести происходило как раз в период становления, расцвета и полного утверждения в русской литературе, как и во всей западноевропейской художественной прозе, повести и романа, объективно-повествовательной формы», — подтверждает скрупулезный исследователь раннего творчества писателя. По тогдашнему свидетельству Белинского, «они заняли авансцену литературы, как ее господствующие жанры, где всему есть место — и жизни, и философской идее, и нравственности, и науке»[27]. Белинский рассматривал это как явление, характерное для всех национальных литератур. Дух времени и господствующие тенденции, потребности развития русской литературы вызывали к жизни появление повестей Марлинского, Павлова, Полевого и, конечно, Гоголя. Герцен, начиная свой художественный путь, тоже приобщался к этому жанру. Однако неудача повести побудила его обратиться к другим формам и жанрам литературы, к поиску их синтеза.
«Записки одного молодого человека» (1840–1841), уже неоднократно нами цитируемые, несомненно, стали поворотным пунктом этого поиска. Здесь соединились две жанровые линии — биографическая, в первых двух частях («Ребячество», «Юность»), и повествовательная, якобы от вымышленного героя, в третьей части («Годы странствования»).
В конечном же счете этот особый жанр, как увидим в дальнейшем, Герцен нашел и сделал своим. Но и повести он не бросил. Они еще прославят его и через десятилетие принесут громадный успех, оставят навечно заданный им обществу вопрос: «Кто виноват?»
Уже в ранних сочинениях формируется несравненный герценовский стиль. Образный, метафорический язык, полный захватывающих каламбуров и игры слов (jeu de mots), внезапных переходов от иронии, сарказма к лирике и философским обобщениям.
Герцен прибегнет даже к стихам в исторических сценах, написанным в социально-религиозном духе, которые тогда же, в 1838-м, сам «принимал за драмы». В одной из них представлялась жизнь квакерской колонии в Америке XVII века с непременной идеей «борьбы официальной церкви с квакерами». История о Вильяме Пене, основателе Пенсильвании, явно завуалированная, должна была быть приемлемой для цензуры, а квакерство, как «религия социальная, прогрессивная», — не более чем псевдоним утопического социализма.
Отрывок «Из римских сцен» о «борьбе древнего мира с христианством», задуманный как «фантазия» в стихах, Герцен попытался написать едва заметной рифмованной прозой. И хотя ее герой — Лициний, рефлектирующий интеллигент 1830-х годов, возможный прообраз «лишнего человека» (Бельтов из «Кто виноват?»), — особых, заметных следов в творческой биографии Герцена эти драматические опыты не оставили. Более того, в 1839 или 1840 году иронично высказался В. Белинский. Герцен, передавший критику обе тетрадки своих сочинений, с затаенной надеждой ожидал похвалы, но дождался убийственного отзыва: «Вели, пожалуйста, переписать сплошь, не отмечая стихов. Я тогда с охотой прочту, а теперь мне все мешает мысль, что это стихи». Герцен «послушался» критика через много лет, когда в 1861 году для отдельного издания своих мемуаров написал «в строку» прозаическое сочинение «Scenario двух драматических опытов ЛИЦИНИЙ и ВИЛЬЯМ ПЕН».
«Жанровые переживания» начинающего писателя сплавлялись с жизненной ситуацией, одиночество ссылки — с неумеренной жаждой найти себя, раскрыться, писать, рассказывать о себе, «перебирать былое и, вместо того, чтоб жить в самом деле, записывать прожитое». Эти творческие поиски словно вели его к автобиографическим запискам, воспоминаниям, записям, письмам, дневникам.
Глава 14
МЕЧТЫ И ЖИЗНЬ
У нас с тобой нет прошедшего, нами должно начаться новое существование — на нас не падают пятна прошлых поколений, мы чисты и сами дадим значение себе.
А. И. Герцен — Н. А. ЗахарьинойЗамечено верно: о грустном, тяжелом легче пишется. «Страшные события, — считает Герцен, — все же легче кладутся на бумагу, чем воспоминания совершенно светлые…»
Но пора вернуться к светлым впечатлениям вятского ссыльного. Все больше слухов о его скором возвращении в столицы. Хлопочет не покладая рук отец, рассылая нижайшие просьбы своим сиятельным, приближенным к престолу знакомым[28]. Хлопочет, как ни парадоксально, сам губернатор Тюфяев, в конце концов люто возненавидевший своего блестящего подчиненного. Герцену трудно представить, что на высочайшее имя пошло представление о переводе его из Вятки, и это объяснялось отчасти личным побуждением «сатрапа» привлечь в свой гарем Медведеву, одержать победу над упрямившейся жертвой устранением своего соперника. Пока всё тщетно.
Разлука с Наташей укрепляет не только симпатию к отсутствующей кузине. Можно сколько угодно колебаться, предаваться любовному кружению, но ясно одно: в начале 1836-го отчетливые признания уже произнесены. Они следуют в письмах — одно восторженнее другого. Наконец он «идеологически» определяется в направлении своей дальнейшей жизни: «…всякое стремление, всякое земное чувство, всякий порыв получили значение и цель — Любовь к тебе».
«Сейчас мне что пришло в голову: Natalie значит Родина[29]. Родина! Не высок ли смысл этого слова, соединенный с словом Александр — Мужественная защита? И все это, уверяю тебя, не случай, случая нет, везде перст Его. Это иероглиф с высоким смыслом», — рассуждает он в следующем послании своему недоступному идеалу.
Отныне целых два года их тайный роман будет на расстоянии, в письмах, и дважды в неделю, справляясь с волнением, он будет ждать возле почтовой конторы, пока не разберут московскую почту и в его руках не окажутся невесомые листки, заполненные изящной вязью знакомого почерка. Высшее наслаждение — мысль, «что письмо есть», — и оно, конечно, будет прочитано не в уличной сутолоке.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});