Евангелие от Иуды - Саймон Моуэр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажи, каково это… — просит он, когда они задумчиво рассматривают статую Венеры, по колено утопающую в траве. Венера точно подзывает их своей культей. Лицо ее частично уничтоженное временем, по-прежнему хранит черты удивительного целомудрия. Бедра ее плотно сжаты скрывая безволосые гениталии, чтобы никто из смотрящих не смог ничего увидеть.
— Каково это — что?
— Быть женщиной.
Она смеется.
— Как может женщина объяснить это мужчине?
— Скажи, что ты чувствуешь, когда занимаешься любовью.
— Не глупи.
— Или когда рожаешь ребенка.
— Боль я чувствую. Что за идиотские вопросы!
— Я хочу понять тебя.
— Мужчины не могут понять женщин.
— Итальянские мужчины — могут. Немецкие, наверно, нет, а итальянцы — могут.
— Немецкие мужчины ничем не отличаются от итальянских.
— Очень даже отличаются. Немецкие убивают детей.
— Неправда! — Она повышает голос. Призрачная, искалеченная Венера уже не занимает ее. Вдруг ее лицо багровеет от злобы, а нос — тот самый не вполне классический нос — еще больше заостряется и белеет в напряжении. — Ты говоришь омерзительные вещи!
Он с ухмылкой следит за ее реакцией.
— Но это же правда. Они убивают еврейских детей.
— Ложь! Я не позволю тебе говорить подобные гадости! — На мгновение она допускает крамольную мысль о своем муже. Вспыхнувший было спор утихает, но хорошее настроение разрушено, подобно стадиону вокруг них. Она разворачивается и торопливо уходит прочь. Впереди виднеется дыра в стене, рядом — туннель. Он следует за ней во мрак, и на белый свет они тоже выходят вместе.
— Гретхен! — зовет ее он. — Гретхен!..
Она стоит посреди поляны, на клочке пыльной травы, смотрит вверх, затем — по сторонам. Кирпичные стены высятся подобно стенам тюремным, до самого неба, залитого ярким светом, до самых облаков, мчащих вдаль, к этим пуссеновским небесам в белых, пепельных и ультрамариновых хлопьях.
— Где мы? — ее вопрос отскакивает от стен. — Где мы? Где мы? — Бесчувственная эхолалия камня, ибо они прекрасно знают, где находятся в этот день в Риме, в 1943 году, пока дует tramontana,[76] a облака плывут по небу: они находятся в перистиле Дворца Августа. Они бродят по лабиринту, поднимаются по лестницам, которые могли быть построены для Августа Цезаря, входят в заполоненные тенями комнаты, где мог обедать Домициан, где мог играть на скрипке Нерон, где Тит мог возлежать с Вероникой, а после возвращаются в гигантский перистиль.
— А что если…
— Что?
Он снова приободрился и восстановил утраченный азарт.
— Что, если бы ты была императрицей…
— А ты?
— Твоим рабом.
Он смеется и вдруг берет ее за руку.
— Франческо!
— Но если предположить?
— Отпусти меня.
Для них двоих воцаряется тишина; запущенные цветочные клумбы вдавлены ниже уровня плато, словно в глубину времен.
— Скажи, — требует он и поворачивает ее в сторону, лицом к колоннам, что окружают их плотной тенью.
— Отпусти! — Она больше не смеется.
— Говори! Если бы я был твоим рабом…
Как она ни вырывается, они все же погружаются в тени колоннады. Кирпичный свод высится над ними, спертый воздух веков окружает их, двухтысячелетняя пыль лежит у них под ногами.
— Ты знаешь, где мы? Мы находимся в нимфеуме,[77] месте где нимфы играли долгими летними месяцами. А ты — моя нимфа. — Она пытается вырваться, но он лишь усмехается в ответ. — Давай же, говори. Если бы ты была нимфой, а я — твоим рабом… — Остановившись у стены, он привлекает ее к себе, чтобы их тела прижимались от пояса и ниже.
— Франческо! — В ее голосе слышится паника, пускай скрытая; паника пленницы, паника беспомощной заложницы, паника испуганной жертвы.
— Ты притронулась ко мне, — внезапно говорит он. — Когда я был болен и ты меня навещала, ты притронулась ко мне.
Она замирает, неподвижная, точно пойманная птица; единственное движение, которое она себе позволяет, — колыхание груди на вдохе. Дыхание ее сдавлено паническим страхом.
— Я омывала тебя. У тебя была лихорадка. Я делала лишь то, что сделала бы медсестра.
— Ты притронулась ко мне. Том.
Она молчит. Она не отрицает.
— Ты притронулась ко мне, — повторяет он и прижимает ее к себе так сильно, что она вскрикивает.
— Прошу тебя! — Она использует английское «please». Повторяет это слово, но по интонации нельзя понять, искренна ли ее мольба, действительно ли она хочет оттолкнуть его или заклинает продолжать. — Прошу тебя, Чекко. Пожалуйста. — Неужели она и впрямь отодвигает лицо, избегая его губ? Или просто позволяет ему исследовать ее щеки, линию челюсти, шею, локоны у висков, глаза? Ситуация допускает двоякое толкование. — Пожалуйста, — вновь молит она. Сопротивляется ли она, когда он задирает ей юбку, стягивает шелковые чулки и бесстыжие белые подвязки? — Пожалуйста… — опять произносит она. Но руки ее не способны его оттолкнуть, если даже и пытаются. Он стискивает ее, сжимает ее ягодицы руками, припирает к стене, игнорируя вялый протестующий шепот, сдавливает бедра, пока она якобы отбивается от него… Поначалу акт исполнен атлетической грации, которую можно наблюдать у пары танцоров, исполняющих сложный, напряженный современный танец, но под конец зрелище становится весьма смехотворным: его штаны спущены до лодыжек, ее юбка задрана до талии, ее ноги обхватывают его бедра, а трусики разорваны. Все начиналось с волнообразных, изящных движений, с драматического напряжения, а закончилось криками, мычанием и безобразной борьбой двух тел. Гретхен постоянно взывает к своему Богу, и воззвания ее барабанной дробью разносятся по тесному пространству зимнего сада: «О Боже, о Боже, о Боже!» — звук уходит в никуда, поглощенный древней кирпичной кладкой.
Интересно, как часто это случалось здесь, в этих комнатах и коридорах? Сколько здесь было нанесено ударов, сколько прозвучало выкриков, сколько страсти вырвалось наружу?
Кончив, он медленно опускает ее, словно она стала для него непосильной ношей. Она отворачивается, чтобы их взгляды не пересеклись, и тихонько плачет в кружевной платочек, рассеянно натягивая одежду и пытаясь привести себя в порядок.
— Что мы наделали, Чекко? — шепчет она, и употребление множественного числа логично для них обоих. Мы. — О Боже, что же мы наделали?…
Если она надеется услышать утешительный ответ, то напрасно.
— Мы оба хотели этого, вот и все.
— А если кто-то нас видел?
Он, улыбнувшись, касается ее щеки.
— Тут никого нет. Для посетителей вход закрыт. Дворец Цезарей принадлежит только нам.
Неодобрительно качая головой, она приглаживает волосы, отчего короткий рукав платья задирается, позволяя ему увидеть кудряшки в ее подмышечной впадине.
— И что теперь будет?…
Герр Хюбер и его жена сидят в кабинете друг напротив друга. Герр Хюбер — сильный мужчина. Он, похоже, обладает властью над своей супругой, которую сейчас от него отделяет лишь ковер. Это персидский шелковый ковер, на нем вытканы экзотические волнистые узоры, в которых можно разглядеть нечто чувственное и органичное: скорченные конечности и сплетения сухожилий. Лицо, на самом деле лицом не являющееся, смотрит сквозь листву, точно Бахус в саду.
— Где ты была? — резко спрашивает герр Хюбер. Голоса он не повышает. Его голос холоден и остр, как нож. — Куда ты ездила с этим… учителем!
«Альфа-ромео» стоит снаружи, у парадного входа в ослу. Хозяина нигде не видно.
— Франческо возил меня на Палатинский холм. Мы осматривали императорские дворцы.
— Его работа — возить в подобные места Лео, а не тебя.
— Не вижу причин, почему он не может возить туда нас обоих.
— Потому что ты не должна появляться на людях с посторонним мужчиной!
— Я появляюсь на улицах с кем хочу.
— Ты ведешь себя, как маленькая глупая девочка, которая потеряла голову от обычного жиголо.
— Что? — На ее лице аршинными буквами написано возмущение. Как может этот мужчина, который старше ее на двенадцать лет, быть таким бесчувственным, таким нахальным? — Как ты смеешь ставить под сомнение мою честь?. — О, хороший ответ. Красноречивый, чуть архаичный, дабы напомнить о временах прекрасных дам, рыцарей и поединков. Тем паче с подобающим выражением лица: глаза вытаращены от негодования, лицо исполнено возмущения и яростно пылает. Ее губы, на которых нередко играет милейшая улыбка, губы, которые так часто произносят слова восхищения и нежности, кривятся от злобы, как будто их вырезали внизу лица тупым инструментом. — Ради всего святого, в чем ты меня обвиняешь?!
— В том, как он на тебя смотрит.
Смещение акцентов не проходит незамеченным. Дело в нем, а не в ней. Однако черты лица ее нисколько не смягчаются.