За плечами XX век - Елена Ржевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Просторные сени. Дверь в кухню. С подстилки – черная кошка, красноватым, колдовским глазом провожает нас. И пахнет не хлебом – зельем каким-то.
За кухней – зала. В незавешенном проеме видно – за переборкой никелированная кровать, синие пухлые одеяла и подушки под потолок.
Большой, добротный, натопленный, пустой дом – всего три человека семья.
В зале против зеркала – старый-престарый, закопченный плакат: «Все за оружие! Бей Колчака!» Прикноплен портрет Дзержинского. Под ними – портной Чесноков с женой, его дочка и родня.
Время ли так тихо движется в Ставрополе, что декорации менять не требуется, или этот плакат Гражданской войны вместе с портретом Дзержинского – охранная грамота портного Чеснокова, напоминание о заслугах его молодости?
Спросить не у кого. Все трое – вроде бы слегка угоревшие – смурные, недослышивают.
Сам Чесноков работает в артели «Заря новой жизни». Тут в городе и потребительская кооперация, и артель, и чайная носят такое название.
Не знаю, как на работе, а дома, с частной клиентурой, портной Чесноков неразговорчив. Прищуривается, ходит боком, припадая на ногу. Мерку не снимает, а прикидывает на глаз и все время чего-то не понимает.
Жена Чеснокова опрятная, большая, костлявая. Она при нем как бы за переводчика с клиентами. А нет его дома, и она говорит:
– Мы сами не можем, мы ничего не понимаем.
Я замечаю: на спинке венского стула висит моя гимнастерка, перешитая на прищуренный глаз Чеснокова – от нагрудных карманов разбежались лучиками вытачки. На рукаве поблескивает посеребренная старинная пуговица с выпуклым якорем.
Это как понимать? Где же моя законная – полевая, зеленая?
Потерял портной Чесноков или просто пришил второпях другую – споротую лет тридцать назад с бушлата волжского матроса?
– Пусть, пусть, – решает Ника. – Может, это твой талисман теперь. Не спарывай. Может быть, правда талисман.
Присаживаюсь. Пить охота.
Дочка Чеснокова в опрятном байковом платье – ее обшивает мать, – с желтыми прямыми волосами и желтой гребенкой в них, бесшумно ступая, приносит колодезную воду.
У них в семье у каждого свое назначение. У дочки – вот так послушно ступать в мягоньких войлочных туфлях. Отпиваю воду, свежую, ледяную, гляжу в кружку – белое-белое эмалированное донышко.
Вот не сдвинусь никуда с места. Буду пить глоточками, смотреть на белое донышко, или на дочкины желтые волосы, или на чистые некрашеные половицы. Замру. Пусть портной Чесноков прикнопит меня на стену. Вишу. Не жалуюсь. И время не шевелится, как в летаргическом сне. И все стороной, стороной – не бередит, глухо так в затишке, укромно – край земли.
Очнусь, а война уже вся. По домам.Глава пятая
1
Лежу за черной круглой печкой одна в комнате. Болею.
Все на занятиях. В окне потихоньку развиднелось, но декабрьский день короток, и вскоре опять сумерки. Придут с занятий – засветят лампу. Пока я болею, тетя Дуся исправно заряжает лампу керосином. Она иногда заглядывает ко мне среди бела дня в длинном теплом пиджаке и мужских башмаках.
Присядет на кровать, угостит семечками. Тоненькая струйка семечек побежит из ее горсткой сложенной руки в мою. Грызем семечки – «самарский разговор». Тетя Дуся сплевывает на пол, сумрачно вздыхает – со дня на день должны призвать ее мужа, ждут повестки. Молча ерзает большими башмаками по полу, вся во власти тревожных дум, стряхивает шелуху с пиджака, с подола юбки и поднимается – пойдет по своим делам.
Я опять одна, но одиночество не тяготит – редко случается побыть одной.
Дама Катя вернулась домой раньше всех, в руках… еловая веточка, котелок с супом и пайка хлеба для меня.
– Двенадцать населенных пунктов, сто тридцать пленных, шестнадцать автомашин и чего-то еще… – сообщает она с порога.
Теперь каждый день хорошие известия. Пока мы тут проваландаемся на курсах, может и войны на нашу долю не остаться.
Дама Катя зажгла лампу, приладила еловую веточку над моей кроватью, воткнув ее в обои. С супом надо обождать: девчата принесут что-нибудь на растопку – тогда согреют суп.
Она присаживается на мою постель, сложив на коленях руки. Из просторного ворота гимнастерки торчит белая хрупкая шея.
– Теперь уже скоро должно прийти письмо от моих, – говорит Катя, уставившись в одну точку перед собой. Со дня на день должны освободить Можайск. – Они такие неприспособленные…
Я ей говорю все то, что мы обычно говорим друг другу: они живы, целы, отыщутся, и письмо вот-вот придет, надо терпеливо ждать.
Чтобы развлечь ее, я достаю наугад у себя из-под головы прошлогоднюю тетрадку какого-то школьника.
– Тема: «Приметы весны».Птицы – наши друзья. Это знаем ты и я.
Честное даем мы слово, что нигде и никогда
Мы не сделаем плохого, не разорим их гнезда.
Катя крепится, не вздыхает больше, слушает и даже улыбается.
– Послушай, Катя, давай попросимся в одну часть.
Она оборачивается ко мне, кивает, пододвигается ближе, обнимает меня за шею.
И тут нас застают ввалившиеся девчонки. Зина Прутикова делает нам выговор, в первую очередь мне: я распространитель гриппозной заразы и не должна обниматься… Резонно.
Они принесли кое-что для черной прожорливой печки – несколько планок от забора и сиденье от лавки. Зина Прутикова наставляет, как распределить их на две подтопки: сиденье от лавки ставится к печке на просушку.
– Повелевай! – говорит ей Ника.
И она повелевает, это у нее получается.
– Я сейчас пойду потрясу тетю Дусю, пусть даст хоть немного сухих. – И опять, как в те дни, когда болела Анечка, у нас в комнате тепло благодаря неусыпному руководству Зины.
На этот раз она заботится обо мне. Очень мило.
– Уймись. Разве в тебе для нее дело? В задаче. А ты тут ни при чем, – говорит Ника.
Все же забота есть забота.
«Птицы – наши друзья, это знаем ты и я…»
Я бросаю школьную тетрадку на пол, туда, где свалены планки от забора: пойдет на растопку.
Ника, заметив еловую веточку над моей кроватью, принимается напевать: «Наш уголок я убрала цветами…»
– Ну уж, – обижается Катя, – вы ведь из пустяка задразните.
Стук в дверь. Гиндин. Кланяется с порога и вообще немного торжественный и с каким-то мешочком в руке. Размашисто опускает мешочек на стол.
– Из Свердловска! – Садится в шинели, только пилотку снял, и с силой гладит себя по голове.
Я-то знаю, почему он так взбудоражен. Он показывал мне фотографию черноокой харьковчанки, эвакуированной в Свердловск.
Дядя Гиндин развязывает мешочек и трясет его над столом. Сыплется сушеная вобла и пестрые бумажки – конфеты! Конфеты!
Начинается пиршество. Зина Прутикова, вернувшись снизу с добычей – охапкой сухих поленьев, отсылает мигом Анечку за кипятком к тете Дусе.
А дядя Гиндин, он сидит под лампой и я вижу – косится за черную печку, не знает, можно ли подойти ко мне.
Катя озабоченно оправляет мою постель. Чего уж там – респектабельней она не станет.
Анечка вернулась с чайником. Едим сушеную воблу с хлебом. Пища богов. Гастрономический разгул. Чревоугодие.
Гиндин протискивается за черную печку. Стоит в распахнутой шинели, с воблой в руках.
– Подумайте! Сама разыскала мой адрес, – говорит он в счастливом смущении. – Как только ей удалось отправить посылку?
Рот мой полон, и я могу лишь промычать в ответ. Ах, побольше бы таких трефовых дам, что сквозь все почтовые препоны шлют сюда своим избранникам запрещенные продовольственные посылки.
– И носки шерстяные еще. Но как, скажите, дошла посылка?
– Непостижимо. Только на крыльях любви!
– Смеетесь.
Он стоит, наклонив набок голову, опустив плечи, и ждет от меня каких-то еще слов. Я вдруг вижу, как на тридцатитрехлетнем его лице проступает что-то растерянное, юное, двадцатилетнее, и говорю ему, как младшему:
– Вас любят. Вот и все.
Слышу, Зина Прутикова велит суп с макаронами, что принесла из столовой Дама Катя, оставить для меня на утро.
А сейчас мы приступаем к чаепитию. Кипяток с карамелькой. Какое это блаженство. Слава любви!
2В старом, некогда барском доме – чьем-то дворянском гнезде, где потом был главный корпус кумысосанатория, а сейчас классы Военного института иностранных языков, в большом зале накрыты столы. Вино в графинах, бутерброды на тарелках, сдоба… Электричество в люстрах (у кумысосанатория свой движок).
Среди этого великолепия сидим присмиревшие, в чистых подворотничках.
Командование устроило вечер для наших курсов. Вечер как бы новогодний, потому что Новый год на носу, и выпускной заодно – через несколько дней нам выдадут дипломы.
Столы составлены буквой «П». За главным столом – начальство и преподаватели.
Генерал Биази, красивый, импозантный, залитый электрическим светом, напутствует нас. Мы первый выпуск – лицо и марка курсов.
Закончив говорить, он идет с бокалом в руке к нашим столам, бравурный и приветливый, галифе на нем с красными лампасами. За ним – строгий, подтянутый и очень высокий и прямой, в благородных сединах, полковник Крандиевский. Бокал держит за ножку длинными аристократическими пальцами.