Христос: миф или действительность? - Иосиф Крывелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Евангельские сообщения, считает Барбюс, заслуживают известного доверия. Он пишет, что было бы нерационально предположить, что основная нить евангельского повествования от начала до конца — только фикция. Такой большой обман, по его мнению, принципиально невозможен, а тем более такое богатство воображения. Какие же выводы из этой установки можно сделать в отношении историчности или мифичности Христа?
Вывод Барбюса оказывается очень осторожным. Он формулируется буквально двумя словами: «Кто-то прошел…». И самое большее, что можно сказать об этом «ком-то», сводится еще к двум скудным формулам: «Прошел бедный человек, в котором впоследствии встретилась надобность»; «Прошел малоизвестный еврейский пророк, который проповедовал и был распят»[140].
В нем впоследствии встретилась надобность… Эти слова Барбюса заключают в себе основное содержание его концепции происхождения христианства, связанной с признанием историчности Иисуса.
Около двух десятилетий, гласит эта концепция, малоизвестный бродячий проповедник, распятый в числе многих безвестных таких же страдальцев, пребывал в полном забвении. Потом возникли общественно-исторические условия, вызвавшие к жизни тусклое и путаное воспоминание о нем. Шел процесс эллинистической реформации иудаизма. Этой религии были привиты обряды и доктрины, происходившие от греческих и восточных религий и теорий. Для того, чтобы пустить эту новую религию в народные массы, нужно было обосновать ее не столько абстрактно-богословскими рассуждениями, сколько конкретно-образным девизом, доступным пониманию массы и способным воздействовать на эмоциональную сферу общественного сознания. Таким девизом стала благая весть («евангелие»): «Мессия явился!». Оказалось удобным по своей популярности и доходчивости увидеть в этом явившемся мессии воскресшего Христа. А отсюда шел уже прямой путь к тому, чтобы расцветить образ действительно существовавшего человека блестками мифологической фантазии. Это было настолько исторически неизбежно, что если бы Иисус не существовал, его бы выдумали в этот момент. Но выдумывать не нужно было, потому что уже существовал некто, галилеянин, который никогда и не знал о той роли, какую заставят его играть.
Исторический Иисус явился, таким образом, реальным подставным лицом идеального начала, на котором была построена первая версия христианства. Сам он и не думал считать себя Христом, не считали его таковым и его современники. Лишь позднее он воскрес в памяти людей как Христос, мессия, спаситель. «Когда появился Иисус, еще не существовал Христос, когда появился Христос, уже давно не было на свете Иисуса. Иисус Христос никогда не существовал»[141].
В этой концепции содержится неясность, ставящая ее под сомнение. Если Иисус был казнен не за то, что он признавал себя мессией и, следовательно, иудейским царем, то в качестве кого же его возвели на крест? Если на тех же основаниях, что и тысячи других, подобных ему безвестных бродяг, то почему именно его имя приобрело такое значение, что оказалось пригодным стать символом нового религиозного движения? Ведь для этой цели годилось любое имя, в том числе и вымышленное! Символ есть символ, и не так уж важно, кроется ли за ним когда-то живший человек или такого человека никогда не было.
То же возражение напрашивается и по вопросу, почему евангелисты не устранили или, по меньшей мере, не сгладили противоречивость изложения. Они могли это сделать независимо от того, идет ли в евангелиях речь о вымышленном или историческом персонаже. И в том, и в другом случае противоречия должны в одинаковой мере обращать на себя внимание и компрометировать само изложение. Были, значит, какие-то другие причины, мешавшие согласованию противоречивых мест, а вовсе не то, что во всех местах сообщалась истинная историческая правда. В предыдущей главе об этих причинах говорилось. Евангелия приписывают Иисусу чисто человеческие черты, и это было бы странно, если бы его не было как человека… Вовсе нет! Задача авторов евангелий заключалась именно в том, чтобы дать образ человека, ставшего воплощением божества, а не образ бога. Творческая фантазия евангелистов должна была при такой задаче работать именно в направлении максимального очеловечивания Иисуса. Точней сказать, речь должна здесь идти не столько о фантазии евангелистов, сколько о фантазии верующей массы, которая творила образ своего героя в том направлении, в котором ход истории определял ее идеологические потребности. Авторы евангелий фиксировали в литературной форме и, вероятно, обрабатывали этот религиозно-фольклорный материал, внося в него, надо полагать, немало изменений. И вся эта работа могла идти в плане не только стихийной, но и целеустремленной лепки образа человека Иисуса, которому ничто человеческое не чуждо.
Барбюс восхищается тем, как цельно и сильно получился этот образ в евангелиях, как находчив и остроумен Иисус в некоторых своих проповедях и репликах. С этим нельзя не согласиться, причем даже противоречивость поведения главного героя евангелий не нарушает этого впечатления, а наоборот, способна, пожалуй, лишь усилить его: в реальной жизни поведение людей очень часто бывает противоречивым — и в зависимости от обстоятельств, и в силу непоследовательности самого характера человека. Можно ли, однако, отрицать за художественной фантазией способность создать совершенно рельефный и жизненный образ без того, чтобы за этим образом стоял определенный исторический прототип? Разве мало в мировой литературе таких образов? Вспомним Гамлета, Пьера Безухова, Егора Булычова…
Можно объяснить евангельские противоречия, относящиеся к личности Иисуса и содержанию его проповедей, так, как это делает Барбюс: последовательным напластованием разных слоев в тексте Нового завета. Здесь, правда, есть серьезная опасность — можно поддаться соблазну подгонять датировку этих слоев под заранее установленную схему. Нужно, например, доказывать, что Иисус был революционер, тогда можно свидетельствующие в пользу этого тезиса места евангелий объявить исконным, а противоречащие — позднейшими наслоениями. Можно и наоборот: «отдавайте кесарю кесарево»— признать самым древним слоем традиции, тогда получает подкрепление противоположная концепция. При всех, однако, случаях здесь нет принудительной логической необходимости считать, что в основе традиции — ранней или поздней — лежит факт существования реального исторического лица.
Как единомышленник Барбюса, выступил уже в 50-х годах А. Робертсон. Приведем то новое в аргументации Робертсона, чего не содержится в произведениях Барбюса.
Он тоже исходит из собственной концепции происхождения христианства. В начале процесса возникновения этой религии было, по его мнению, «революционное движение, руководимое сначала Иоанном Крестителем, а затем Иисусом Назарянином»[142]. На первом этапе этого движения погиб Иоанн Креститель, казненный Иродом Антипой. «Попытка назореев захватить Иерусалим привела к распятию Иисуса Пилатом»[143]. В дальнейшем движение распалось на два потока. С именем Иисуса Назарянина было связано народное мессианское движение, долго сохранявшее свой революционный дух. Противостояло ему движение, возглавлявшееся Павлом и именем Христа прикрывавшее прямо противоположное социально-политическое содержание. Потом оба эти движения слились в одно на базе паулинистского примирения с существующим порядком вещей.
Так получилась новая религия, установленная официально в IV веке н. э. Она «была не культом погибшего еврейского мессии, а культом бога-искупителя, отличавшегося от других только тем, что местом обитания его была Палестина I столетия и что он носил еврейское имя, вызывавшее мессианские ассоциации»[144]. Носителем этого имени был, однако, реальный человек. Его образ на протяжении трех столетий оброс массой мифологических наслоений: здесь и чудесное рождение в результате непорочного зачатия; и многочисленные исцеления и воскрешения; и собственное воскресение после мученической смерти. «Каким-то образом некогда исторически существовавший человек, о котором нам известно крайне мало, но о реальности существования которого мы можем заключить на основании свидетельств Тацита и Талмуда и анализа синоптических документов, сделался объектом явно мифических рассказов…»[145]. О свидетельствах Тацита и Талмуда выше уже было много сказано. Посмотрим теперь, как решает Робертсон те трудности, которые возникают для утверждения историчности Христа из факта «молчания века».
Почему ничего не говорят ни о Христе, ни о христианстве современники первохристиан — Сенека, Плиний Старший, Ювенал, Марциал, Дион Хрисостом, Филон и Юст из Тивериады? Ответ на этот вопрос не вызывает у Робертсона никаких затруднений: «Потому, что они не являются историками»[146]. Одни из них были философами, другие — поэтами, третьи — риторами или естествоиспытателями. Это объяснение Робертсона не выглядит особенно убедительным.