Повести - Лев Рубинштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Однако везёт нам на инспекторов! — сказал Жанно Пушкину.
— А как же, — засмеялся Пушкин, — один был шпион, другой полковой барабан…
Лицейские стали взрослее и научились разбираться в начальниках. Стихи и песенки теперь сочинялись открыто. В свободное время воспитанники ходили друг к другу в гости. Комнаты Дельвига и Пущина превратились в клуб, где некоторые лицеисты даже пытались курить из длинных трубок. При этом их охватывал мучительный кашель и тошнота.
— Зато подлинные студенты, — бодро говорил Дельвиг.
Сам он не курил.
Обезьяна-Яковлев представлял Пущина и Кюхельбекера. Сцена начиналась с того, как толстый Пущин, согнувшись и напыжившись, скучным голосом переводит с латинского:
— «Галлия вся делится на три части, из которых одну белый населяют…»
Входит Кюхельбекер. Яковлев вскакивает, вытягивается, худеет и начинает извиваться всем телом.
— Пущин! О! Послушай, что я сочинил!
Яковлев садится на стул и превращается опять в Пущина, который со вздохом говорит:
— Ладно, только не слишком долго…
Яковлев подскакивает и мигом снова превращается в тощего Кюхлю.
Он выхватывает из кармана бумажку и начинает выкрикивать стихи… то есть не стихи, а бессмысленный набор слов, очень ловко составленный в виде элегии. При этом он постукивает ногой и помахивает рукой в такт да ещё трясёт головой и сверкает глазами.
И вдруг Яковлев снова превращается в Пущина. Жанно покачивается на стуле, клюёт носом и наконец пускает заливистый храп.
Сцена кончалась под всеобщий хохот. Кюхля обычно говорил: «Тьфу, совсем не похоже!» — и уходил из комнаты.
Книги теперь можно было читать свободно. Жанно стал увлекаться историей. Он даже во сне видел древних римлян, присутствующих в сенате в длинных белых одеждах. Заговорщики подходили к Цезарю, окружали его и пронзали кинжалами.
«И ты, Брут!» говорил Цезарь другу и, завернувшись в тогу, падал мёртвый к подножию колонны.
Да, это был Брут, великий сторонник республики, который без колебаний поднял кинжал на друга, потому что Цезарь изменил свободе отечества и пожелал стать тираном!
— Древние римляне готовы были умереть за дело общее! — восклицал Жанно.
Жанно особенно уверовал в общее дело с тех пор, как лицеисты сообща прогнали Пилецкого.
— Все были как один, — говорил он Пушкину, — даже Горчаков, кажется, присоединился!
Горчаков на самом деле не присоединялся. Они с Корфом стояли вдали и молчали. При этом Горчаков рассеянно улыбался, а Корф надувал щёки. Оба не любили «общих дел».
— У нас дружба, — отвечал Пушкин, — мы вольные студенты. А ещё недавно были мы дурнями…
Пустые потасовки в Лицее прекратились. Ими занимался только такой глупец, как Мясоедов, прозванный «Мясожоровым».
По учебной табели первым учеником был Суворчик-Вольховский. Он учился не за страх, а за совесть, не теряя ни одной минуты. «Расписание дня» висело у него над кроватью, а на столе тикали часы.
Вторым учеником был Горчаков. Этому, казалось, учиться ничего не стоило. Никто никогда не видел его над книгой. Он часами приводил в порядок свои ногти и волосы. И, однако, все профессора были от него в восторге.
— Конечно, Горчаков мог бы быть первым, — говорил Фролов, — ежели бы менее занимался собою. Но за что особо хвалю его — мундир в порядке! У других, глядишь, то пуговица болтается, то петлица отскочила…
Пуговицы болтались обычно у Пушкина.
Жанно был на четвёртом месте, поближе к началу. Пушкин был на семнадцатом, поближе к концу. Так как за столом сажали учеников по табели, то Пущин сидел далеко от Пушкина, но недалеко от раздатчика каши. Пушкин на это сказал: «Блажен муж, иже сидит к каше ближе»… Ему было всё равно, на каком месте сидеть.
Про Пущина в табели было сказано: «Прилежен, способен, отличных дарований». Про Пушкина: «Прилежен, но нетерпелив, в российском языке не столь твёрд, сколь блистателен».
Особым занятием лицеистов было сочинение стихов. Сочиняли стихи многие. Писал торжественные строки Кюхельбекер, писал песни Дельвиг, писал эпиграммы Илличевский, писал Пушкин.
Писал он по ночам, ломал перья, бормотал, стучал в перегородку и читал стихи Пущину, который спросонок ничего не соображал, но стихами восхищался.
Саша Пушкин посылал свои сочинения дяде и друзьям.
Жанно и Кюхля знали, что стихи Пушкина собираются печатать в журналах и что дядя Василий Львович читает его стихи знакомым и называет Сашу своим «собратом по музам».
Жанно ничего не понимал в стихах. Он видел, как страдает из-за неистовых стихотворных припадков Кюхля и как не спит по ночам Пушкин. Жанно уважал и того и другого. Это были мальчики особенные, отмеченные гением! Но Жанно им не завидовал. Он рисовал себе своё будущее по-другому. То ему казалось, что он будет офицером и умрёт на поле сражения, спасая полковое знамя. То казалось, что будет он законодателем и произнесёт речь в сенате, потрясая умы новыми, высокими мыслями. Он признавался в этом Пушкину.
— В нашем сенате-то? — презрительно сказал Пушкин. — Да ведь это собрание старых развалин!
— Ты ужасно насмешлив, — обиженно проговорил Жанно.
Зато Кюхля ему посочувствовал, пожал руку и даже всхлипнул.
Кюхля продолжал потрясать Лицей неожиданными поступками. Он обижался, когда ему за столом подавали первое не в очередь. Однажды он забрал тарелку со щами у Малиновского и поставил перед собой.
— Ты по порядку после меня! — объявил он гордо.
Казак-Малиновский вспылил, схватил тарелку и вылил щи Кюхле на голову.
За столом началась сумятица. Многие лицеисты повскакали с мест.
— Мы будем драться на пистолетах! — завопил мокрый Кюхля, сбрасывая с ушей капусту. — Сейчас же! Пущин мой секундант! Ты согласен, Жанно?
— Вильгельм, хватит бесноваться, — сердито сказал Пущин. — Малиновский извинится. Ваня, что же ты молчишь?
— Да… конечно… — промямлил Малиновский. — Я вовсе не то… а что же он говорит?..
— Стреляться! Сию минуту! — кричал Кюхля.
При этом он потрясал ложкой и страшно сверкал глазами. За столом раздался смех.
— Кюхля, ложка не заряжена, — заметил Илличевский.
Кюхля вдруг бросил ложку на пол, побагровел и убежал.
Панька, садовников сын, подметал дорожки вокруг Скрипучей беседки, как вдруг услышал топот. Сквозь кусты с треском прорвался Кюхельбекер в расстёгнутом мундире, взлохмаченный и потный. Он остановился на берегу пруда, простёр руки к небу, потом ухватился за голову и зашагал прямо в воду.
Кюхля был высокого роста, а пруд был мелок. Вода доставала несчастному Вильгельму только до колен. Он оглянулся и встал на колени, а потом взмахнул руками и шлёпнулся головой в пруд. По пруду пошли пузыри. Панька отчаянно закричал. На крик его прибежали два человека — караульный солдат и Чирикандус. Солдат вошёл в воду и потащил Кюхлю штыком за воротник к берегу.
— Эй, ты, сходи в Лицей за доктором! — крикнул Чирикандус. — Да живо!
Панька побежал во всю прыть. По пути он встретил лицейских мальчиков, бежавших за Кюхлей. За ними, отдуваясь, спешил тучный доктор Пешель.
— Что Кюхельбекер, опять плохо? — спрашивал Пешель. — Кричал, бросался?
— Топился, ваше благородие, а не бросался, — сообщил Панька. — Сырой на берегу лежит и вроде живой.
Кюхлю привели в чувство. Минуты через три он заморгал глазами и приподнялся.
— Братцы… — сказал он и прослезился.
Беднягу утопленника подхватили под руки и повели в Лицей.
— Растереть спиртом, — соображал Пешель, — и, пожалуй, малинового настоя, дабы вызвать перспирацию, то есть отпотение…
— Испарину, — поправил его Илличевский.
— Вильгельм совсем с ума сошёл, — сказал Горчаков в группе лицейских, которые шли позади.
— Не сошёл ещё, но когда-нибудь сойдёт, — добавил Дельвиг.
— Господа, я не завидую Вильгельму, — угрюмо сказал Пушкин, — его ждёт не сладкая жизнь.
— Все вы хороши! — рассердился Пущин. — Ежели бы на вас всегда рисовали карикатуры, как Илличевский, да строили бы рожи, как Яковлев, вы бы не в пруд, а в водопад бросились!
— Уж ты, Жанно, известный защитник! — возмутился Корф. — Что поделаешь, если он смешной?
— Вовсе он не смешной, — упрямо твердил Жанно, — он очень высоких чувств и глубоких познаний человек. И трудолюбец, и отличный товарищ…
— Нельзя забывать себя, — сказал Корф, — сие недостойно человека учёного…
— И светского, — добавил Горчаков.
Жанно пожал плечами. Он хотел сказать, что выходки Кюхельбекера ему милее, чем аккуратность Корфа и холодный блеск Горчакова. Но он промолчал.
ПИРУЮЩИЕ СТУДЕНТЫ
Увлечение жизнью «вольных студентов» охватило весь Лицей.