Я, Тамара Карсавина. Жизнь и судьба звезды русского балета - Лиан Гийом
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После брака по расчету с богатой наследницей, родившей ему двух дочерей, он сделал блестящую карьеру в русской армии, отличившись храбростью, особенно во время пагубной Русско-японской войны 1905 года. Никогда так и не скажут всей правды о том, до какой степени это поражение привело к ослаблению империи.
От балета Маннергейм был так же без ума, как от войны и лошадей, и когда я встретилась с ним сразу после спектакля «Дон Кихот», где я танцевала Жуаниту, подругу Китри, он осыпал меня похвалами и без обиняков предложил свидание. Кажется, это был 1906 год, и я уже начала встречаться с мужчиной, в 1907-м ставшим моим первым мужем: Василием Мухиным. Конечно, я ответила отказом – и барон, получивший отставку, упав на колени, разрыдался. Растроганная, я выпроводила его очень и очень нежно, и он, без сомнения приняв мою реакцию за поощрение к дальнейшим ухаживаниям, вбил себе в голову ежедневно присылать мне громаднейший букет роз. Я тогда еще жила с родителями, уже не в сто семидесятом доме на набережной Фонтанки (квартплата там стала слишком высокой для моего отца, вышедшего на пенсию), а в доме номер девяносто три по Садовой. Фасад, очень скромный, выходил на площадь. Если я к этому добавлю, что наша квартирка под номером тринадцать была не только тесной, но еще и спланированной совершенно по-дурацки, с гостиной без окон, то можно вообразить, в какое смятение поверг нас этот неиссякаемый бурный цветочный поток с его множеством разнообразных благоуханий. Благодаря, а точнее из-за Маннергейма мы буквально содрогались под натиском роз, они душили нас. «Прекрасные султанши», «Золотые мечты», «Бургундские помпоны» и другие «Бедра испуганной нимфы» (названия сортов были обозначены на этикетках), пурпурные, желтые, белые, цвета фуксии, персиковые, драже и в крапинку… Тут были любые варианты, любые оттенки, любые нюансировки. Неослабевающий запах наполнял все комнаты, почти вызывая тошноту. У всех нас были исцарапаны пальцы. Я отправила барону письмо с просьбой прекратить посылки, но он остался глух к моим мольбам и продолжал как ни в чем не бывало. Ваз в доме уже не хватало – приходилось занимать их, покупать, придумывать что-то… В конце концов я стала пристраивать розы в ведра, кастрюли, раздавать соседкам. Были такие, кто варил из них варенье! Случались и досадные неприятности – шипы разрывали ткань или ранили ребенка. Дошло до того, что я стала оставлять охапки роз прямо на тротуаре, чем весьма встревожила жандармов – они пришли и стали звонить к нам в дверь, уже готовые составить протокол.
Такая карусель продолжалась несколько недель, и мы уже проклинали этого барона, напрочь лишенного воображения («Уж лучше б шоколадки присылал», – сказала мне одна близкая дама), чье великодушие превратилось в садизм, как вдруг ни с того ни с сего то, что впору назвать штурмом, закончилось. Перед этим я получила пламенное послание, в котором Маннергейм пылко выражал мне свою любовь и сообщал о намерении развестись. Он уточнял, что не живет с женой еще с 1902 года, и уверял, что готов официально оформить расставание, дабы иметь возможность просить моей руки. Его отец, добавлял он, и сам развелся, а по этой причине он не считает такой поступок недостойным. Стиль, изобиловавший военными терминами, звучал так помпезно, что Василий, которому я показала письмо, пробежав его глазами, покатился со смеху. Между мной и Василием царило полное доверие, и мне в голову не могло прийти утаить от него подобный случай, – и все те десять лет, что продлился наш брак, послание барона оставалось поводом похохотать от души.
Устав от моей холодности, Карл Густав Маннергейм наконец-то снял осаду и продолжил свою головокружительную карьеру. С тем же упорством, с каким обихаживал меня, опустошая лавки флористов, он все выше взбирался по служебной лестнице, продвигаясь без привалов. Он никогда ничего не делал наполовину и всю свою жизнь был человеком крайностей. Став генералом, в войну 1914 года он воевал с австро-венгерскими частями, а после большевистской революции приложил все силы, чтобы защитить свою страну от советской оккупации.
Дважды он был правителем Финляндии, а закончил карьеру в 1945–1946 годах президентом республики.
Национальный герой, донельзя экстравагантный, Маннергейм кичился тем, что всю жизнь спал на походной кровати, в Непале убил самого крупного тигра и придумал для своих солдат напиток, по его мнению, придававший им храбрости, – смесь водки, можжевеловой настойки и французского вермута. Все это называлось «маршальский пинок»!
Я дала себе слово прочитать его мемуары, но уж-не-знаю-что-за-ощущенье (очень похожее на ностальгию) всегда мешало мне сдержать слово. Он умер в Лозанне в 1951-м, в тот ужасный для меня год, когда не стало Генри, моего второго мужа, которого я больше всех любила, и еще одного танцовщика моего поколения, о котором мне еще предстоит рассказать вам – ибо с ним я пережила очень страстную и счастливую любовную идиллию: это Адольф Больм.
* * *
Но – терпение! Я еще не закончила рассказ о господах в возрасте. Пропущу композитора Рихарда Штрауса и британского аристократа по имени сэр Сэкстон Нобл, которого я встретила у Миси. Оба хотя и были влюблены, предпочли держаться на расстоянии и не сыграли никакой роли в моей жизни.
Чего никак не скажешь о Серже Боткине, человеке высокой культуры и чрезвычайной толерантности, беседы с которым в ту пору значительно ускорили мое созревание. Происходивший из династии богатых медиков и коллекционеров произведений искусства, он по собственной охоте ездил во все турне вместе с труппой Дягилева. Одним он лечил болячки, другим прописывал лекарства или, как часто и мне, делал уколы витаминов. Боткин вылечил Нижинского, заболевшего тифозной лихорадкой в парижский сезон 1909 года, и это именно он, как я уже упоминала в «Моей жизни», на одной из прогулок по Версальскому саду объяснил мне, что сексуальные предпочтения Дягилева и его отношения с Вацлавом не имеют ничего общего с болезнью, ибо любовь может принимать великое множество обличий. С тех пор мне много раз представлялся случай самой убедиться в правоте этого утверждения.
Я не сразу заметила, что доктор влюбился в меня. Как и Карл Маннергейм, доктор Боткин был на двадцать лет старше, и я воспринимала его как почтенного отца семейства, который мог бы приходиться мне дядюшкой или крестным отцом. Для меня не было тайной почтение, какое вызывала вся его семья, и я испытывала к нему только смешанные чувства уважения