Избранное - Борис Изюмский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будто проглотив кол, сидит новый тысяцкий Киева Ольбег Ратибор – недавний посадник Тмутаракани. Ну, этот не единожды проверен. Проверен еще восемнадцать лет назад, когда пришли к Владимиру половецкие ханы Итларь и Китан заключать мир, и Мономах – для отвода глаз – давал присягу, ел соль из одной солонки, крест целовал, что за мир, что рад гостям…
А ночью боярин Славета убил Китана. Итларя же со свитой наутро пригласили в избу позавтракать, обогреться. Дверь той избы на засов взяли, а сын Ратибора Ельбех из дыры в крыше пустил стрелу в сердце Итларя. Да и других перебили.
Мономах еще раз поглядел на сурового Ратибора: жесткие короткие волосы, тонкие ноздри клювастого носа, напряженное выражение лица – словно вобрал в грудь воздух и не решается выдохнуть.
По лику, как по раскрытой книге, можно читать характер. Мономах с юности старался осилить эту науку, еще в Древнем Риме называемую физиогномикой.
Рядом с Ратибором – белгородский тысяцкий Прокопий. Толстые губы легковера, очень ранняя седина тщеславного, велеречивого человека. А в правом углу гридни присмирел Нажира. «Может, его и понапрасну с собой волоку? Да уж больно умен в делах денежных и торговых. А не хитрю ль: взял в Киев, чтобы отыграться в шахматы?»
У боярина Иванко Чудиновича из Чернигова – раздвоенный подбородок правдолюбца. Такого надобно под приглядом держать. О чем, интересно, он переговаривается с тысяцким Станиславом?
Мономах приподнялся, едва прикоснулся тонкими пальцами к амулету на груди.
– Допреж чем в Киев вступать, хочу, думцы, совет держать: как нам власть укрепить, поганску муть осилить? Вот послушайте новый закон… Устав о резах и закупах…
Мономах предлагал не превращать закупа за долги в холопа, не продавать его, бить «только за дело», ростовщикам брать не более двадцати процентов годовых, запретить перепродажу соли, всячески помогать купцам, потерявшим товары при кораблекрушениях, от набега, при пожаре.
– «А кто взял прежде долг из пятидесяти процентов годовых, – продолжал читать Владимир, – и уже уплатил эти проценты за три года, тот вовсе освобождается от возврата долга».
Ратибор с сомнением крякнул:
– Надо ль так черни мирволить?
Мономах прервал чтение:
– Уступи в малом – сохранишь большое. И еще надобно с гражанами ряду заключить: вроде б сами они теперь станут назначать тиуна и тысяцкого.
Иванко Чудинович строптиво дернул патлатую голову.
– Если верить Плутарху… – с тонкой улыбкой посмотрел Мономах на Иванко, и тот преданно выпучил глаза. – Если верить Плутарху, города имеют столько свободы, сколько им дают императоры…
Он снова, теперь пристально, посмотрел на Иванко: дошло ли, поймет ли? Сказал, уже обращаясь ко всем:
– Мудрость нам, стратиги, надобна. – Провел рукой по высокому смуглому лбу. – Дальновидство…
Нажира кашлянул, подтверждая. Этот тихоня их всех умнее.
– Хочешь воз соли сохранить – отдай щепоть. Крохами можно в стане вражьем единодушие разбить…
Ночью под охраной в Киев въехали возы с княжеским добром: бессчетными железными сундуками, наполненными драгоценными камнями, золотой роскошной посудой, гербами, пергаментами, книгами. Притаились на дне возов хитрые погребцы, заморские вина. Важно восседал повар Харлампий, оглядывая свое хозяйство.
Потом проследовали возы со святостями: алтариком из кипарисового дерева с изображением святых угодников, иконами, книгами в искусном окладе, мощами, тюленьими шкурами, спасающими от молний,[59] и, наконец, воз с лыжами – Владимир любил зимой ходить на них. Сам Мономах со свитой двинулся к городу в десятом часу утра.
Еще издали засияли купола Софийского собора, донесся звон сотен церквей. Подавала голос матерь городов русских.
«Шутка сказать, – с гордостью думал Владимир, мерно покачиваясь в седле, – Киев ныне населением раз в восемь больше Парижа.[60] С его высоты видны многие места… И кто знает, может быть, дам городу имя свое».
В памяти возникли расписные стены Софийского собора – сколько раз благоговейно взирал на них: посреди широкого карниза два ангела в белых хитонах осеняли трапезу. А вдоль лестницы башни – иная роспись: волк, бросающийся на всадника, охота на вепря, на дикого коня, белка-веверица на дереве, а внизу, возле охотников, беснующаяся собака.
С детства знакомые и милые сердцу картины. Скоро взойдет он на ступени Софийского собора…
…Вавакали перепела на пустошах, тревожно кричали удоды за Оболонью, повела свой счет зозуля у Перевесища. Соловей прочищал голос в белых садах возле Лядских ворот: он еще не пел, только цвиринькал, как обыкновенная птаха.
Начала свою игру, зарезвилась ранняя киевская весна! Весело клекотал, пробираясь по оврагу, Глубочицкий ручей; исходила теплым духом, как подовый пирог, дорога на Вышгород; сквозь прошлогодний лист на Вздыхальницкой горе пробивалась зеленая трава. Солнце было чистым, молодым, будто выкупалось в дождях и молниях.
Днепр подступал к избам и, оставляя кое-где зеленые островки, торопился дальше. У берега вода его белеса, спокойна, словно стоячее море, а вдали растекался Днепр темными волнами.
На весенних площадях Горы глашатаи кричали:
– Отец киян, великий Мономах – наследник Византии!
За городом Мономаха встретил митрополит – грек Никифор – с епископами. На митрополите – златотканая одежда. Певчие выводят высокие ноты, усердно кадит знаменитый дьякон Афиноген:
– Ныне и присно, и во веки веков – аминь!
У дьякона голосище силы невиданной. Укреплял он его тем, что пел по утрам, лежа на спине с камнем на груди.
Крестный ход двинулся к площади у Софийского собора.
Здесь уже собрался народ; те, кто недавно громил боярские хоромы, притаились в толпе, присматриваясь: чего ждать от новоявленного князя?
Именитые поднесли Мономаху на расшитых рушниках каравай хлеба и доверху наполненную солонку.
Евсей, стоявший на бугре, недобро усмехнулся, сказал Петру:
– Снова мимо нас пронесли.
Ивашка во все глаза глядит на площадь.
Вон, возле князя, сын его – Юрий Долгорукий, лет двадцати трех.
К ним подошли бояре, кланяются…
– Ты – наш князь. Где узрим твой стяг – там и мы с тобой, – доносится до Ивашки.
На Мономахе – синие сапоги, синее корзно,[61] у правого плеча пряжка, над ней орел вышит.
Мономах кряжист, на непокрытой голове видны метины – будто чьи-то когти вырвали в двух местах клочья волос. Сказывают, то на охоте прыгал на него барс, лапой разодрал голову.
Князь идет медленно, торжественно, глаза его смотрят твердо, левая рука без двух пальцев – потерял в бою с половцами – покоится на груди. Вот остановился. Митрополит благословляет его крестом, читает молитву, возлагает чудо-венец,[62] и Владимир под тяжестью его словно пригибает голову.