Самарканд - Амин Маалуф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то вечером он повел меня ужинать к Дюрану на площадь Мадлен. В глубине ресторана за несколькими составленными столами расположилась компания. Дед назвал мне каждого — там были актеры, актрисы, журналисты и политики, все сплошь громкие имена. Один из стульев пустовал, но затем подошел еще один человек, и я сразу понял, что это место предназначалось ему. Он тут же стал центром внимания, каждое его слово встречало восторженный прием или вызывало всеобщий смех. Дед встал и сделал мне знак следовать за ним.
— Пойдем, я представлю тебя моему двоюродному брату Анри!
Двоюродные братья обнялись, после чего обернулись ко мне
— Мой американский внук. Он так хотел познакомиться с тобой!
Я с трудом справился с изумлением. Анри скептически оглядел меня, после чего изрек:
— Пусть приходит в воскресенье утром, когда я вернусь с прогулки на велосипеде.
Лишь возвратившись к своему столику, я осознал, кому был представлен. Дед непременно хотел, чтобы наше знакомство состоялось, и часто говорил о нем с раздражающей клановой гордостью.
Надо сказать, двоюродный брат деда, мало известный на другом берегу Атлантического океана, во Франции был большей знаменитостью, чем Сара Бернар. Звали его Виктор-Анри де Рошфор-Люсэ[50], попросту Анри Рошфор. Был он маркизом, коммунаром, бывшим депутатом, бывшим министром, бывшим каторжником. Высланный в Новую Каледонию версальцами, он совершил в 1874 году побег с каторги в духе Рокамболя[51], чем разжег воображение современников, вплоть до того, что сам Эдуард Мане написал полотно «Бегство Рошфора». Однако в 1889 году, уличенному в участии в заговоре генерала Буланже против республики, ему вновь пришлось отправиться в ссылку и уже из Лондона руководить созданным им влиятельным органом «Энтрансижан». Когда в феврале 1895 года в результате амнистии он вернулся во Францию, то был встречен двумястами тысячами ликующих парижан. Сторонник Бланки[52] и Буланже[53], революционер, как левого толка, так и правого, идеалист и демагог, он сделался рупором множества противоречивых движений. Все это было мне известно, но кое-чего, главного, я пока не знал.
В назначенный час я появился в его особняке на улице Перголезе. Мне и в голову не могло прийти, что этот визит к любимому двоюродному брату деда положит начало моему бесконечному путешествию по Востоку.
— Так, значит, вы сын очаровательной Женевьевы, тот самый, кого она нарекла Омаром? — с места в карьер встретил он меня.
— Да, я Бенжамен Омар;
— А известно ли тебе, что я носил тебя на руках?
Переход на «ты» в подобных обстоятельствах был неминуем. Но только с одной стороны.
— Матушка рассказывала мне, как после вашего побега с каторги вы высадились в Сан-Франциско и сели в поезд, направлявшийся на восточное побережье. Мы встречали вас на вокзале. Мне было два года.
— Как же, помню! Мы говорили о тебе, Хайяме, Персии, я даже предрек тебе судьбу выдающегося знатока Востока.
Я придал лицу озабоченное выражение и признался ему в том, что отклонился с предначертанного им пути и поступил на финансовый факультет, а также в том, что подумываю продолжить дело отца, основателя кораблестроительной компании. Не скрывая своего искреннего сожаления, Рошфор пустился в пространные витиеватые рассуждения в защиту Востока, то и дело цитируя «Персидские письма» Монтескьё и его знаменитое «Как можно быть персом?», пересказывая мне необыкновенную историю, приключившуюся с картежницей Мари Пети, выдавшей себя за посланницу Людовика XIV и принятой персидским шахом, а также историю жизни кузена Жан-Жака Руссо, кончившего свои дни в Исфахане часовых дел мастером. Я слушал вполуха, а больше разглядывал его какую-то очень уж большую голову, выпуклый лоб с хохолком вьющихся жестких волос. Он говорил увлеченно, но без напыщенности и даже не жестикулируя, чего вполне можно было ожидать от него, будучи знакомым с его вдохновенными опусами.
— Я страстный поклонник Персии, хотя ни разу там не был, — уточнил Рошфор. — Я лишен жилки путешественника. Если бы не ссылки, не депортации, я бы вообще никогда не покидал пределов Франции. Однако времена меняются, события, сотрясающие другой конец планеты, влияют теперь и на наши жизни. Будь мне сегодня не шестьдесят, а двадцать, я бы не смог устоять перед тягой на Восток. И уж тем более если бы меня звали Омаром!
Я счел необходимым пояснить, почему утратил интерес к Хайяму. Поведал о сомнениях, которыми окружена книга Омара, об отсутствии рукописи, которая могла бы раз и навсегда подтвердить подлинность рубаи. По мере того как я говорил, его глаза все больше загорались, так что вскоре превратились в два ярких огонька. «Отчего бы это?» мелькнуло у меня. Я не понимал, что в моем объяснении могло спровоцировать подобное возбуждение. Заинтригованный и обозленный, я постарался поскорее закончить, скомкал последние фразы и резко смолк. И тут Рошфор пылко спросил:
— Будь ты уверен, что такая рукопись существует, ты мог бы снова заинтересоваться Омаром Хайямом?
— Разумеется, — ответил я.
— А если я тебе скажу, что я сам, собственными глазами видел рукопись Хайяма, да не где-нибудь, а в Париже, и листал ее?
XXVII
Сказать, что его слова тотчас перевернули мою жизнь, будет неверно. Не думаю, что я отреагировал на них так, как на то надеялся Рошфор. Я был весьма и весьма поражен, заинтересован, но точно в такой же мере и скептичен. Он отчего-то не внушал мне безграничного доверия. Откуда он мог знать, что рукопись, которую ему довелось листать, была подлинным творением Хайяма? Персидским он не владел, его могли надуть. Да и потом, по какой такой случайности эта книга оказалась в Париже, и притом ни один востоковед не сделал на этот счет сообщения? Я ограничился вежливым, но искренним восклицанием «Невероятно!», что не могло никак задеть моего собеседника, щадило его воодушевление и в то же время позволяло мне остаться при своих сомнениях. Чтобы поверить, мне нужны были доказательства.
— Мне посчастливилось познакомиться с выдающимся человеком, — повел Рошфор свой рассказ. — Одним из тех, кто оставляет след в истории и воздействует на будущие поколения. Турецкий султан боится его, всячески обхаживает, персидский шах дрожит при одном упоминании его имени. Потомок Магомета, он тем не менее был изгнан из Константинополя за то, что во время одного своего публичного выступления, на котором присутствовали церковные иерархи, сказал, что философы так же необходимы человечеству, как и пророки. Звать его Джамаледдин[54]. Это имя тебе что-нибудь говорит?
Я лишь развел руками.
— Когда Египет восстал против англичан, — продолжал Рошфор, — это произошло по его призыву. Все образованные люди из долины Нила почитают его, и зовут Учителем. Притом, что он вовсе не египтянин и лишь ненадолго приезжал в эту страну. Высланный в Индию, он и там поднял волну общественного протеста. Под его влиянием стали создаваться органы печати, ассоциации. Это очень опечалило вице-короля, и он выдворил Джамаледдина из своей страны. Тому ничего не оставалось делать, как поселиться в Европе. Сперва в Лондоне, а потом в Париже продолжил он свою невероятную деятельность.
Он регулярно писал для «Энтрансижан», мы часто встречались. Он представил мне своих учеников — мусульман из Индии, евреев из Египта, маронитов[55] из Сирии. Кажется, я был самым близким его другом-французом, но, разумеется, не единственным. Его хорошо знали Эрнест Ренан, Жорж Клемансо, а из англичан — такие люди, как лорд Солсбери, Рэндолф Черчилль и Вилфрид Блаунт. Незадолго до своей смерти его принял Виктор Гюго.
Как раз сегодня утром я просматривал свои записи о нем, которые предполагаю включить в «Мемуары».
Рошфор достал из стола несколько испещренных мелким почерком листочков и прочел: «Мне представили знаменитого во всем исламском мире изгнанника, реформатора и революционера — шейха Джамаледдина, человека с головой апостола. Прекрасные черные глаза, полные мягкости и огня, бурая с темным отливом борода, доходящая ему до середины груди, придавали его облику необычайную величественность. Он представлял собой образец властелина толпы. Он довольно сносно понимал французский, но с трудом говорил на нем, правда, его всегда бодрствующий ум восполнял этот недостаток. Под спокойной и безмятежной внешностью скрывалась деятельная натура. Мы тут же близко сошлись, поскольку моя душа настроена на все бунтарское и любой борец за права человека привлекает меня…»
Рошфор убрал листочки в стол и продолжил свой рассказ:
— Джамаледдин снял комнатку на последнем этаже гостиницы на улице де Сез, неподалеку от площади Мадлен. Этого скромного помещения ему хватало, чтобы издавать газету, которая в тюках доставлялась в Индию и арабские страны. Лишь раз довелось мне побывать в его логове. Любопытство сжигало меня, хотелось взглянуть на жилье этого человека. Я пригласил Джамаледдина на ужин к Дюрану и обещал заехать за ним. Я поднялся к нему в номер. Там накопилось столько газет и книг — они лежали даже на постели, стопы поднимались под потолок, — что с трудом можно было передвигаться. Кроме того, в помещении царил удушающий запах сигарного дыма.