Первая встреча, последняя встреча... - Владимир Валуцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед уборной Тверского топтались почитательницы с охапками роз и трепетно ждали. Собирая аппаратуру, вышли фотографы. Пал Палыч переложил папку в другую руку — и постучался.
— Можно, можно, нынче — день открытых дверей! — раздался благодушный бас. Тверской сидел перед зеркалом в подтяжках и клеил бороду. — Чем могу служить? — сказал он бодро и приветливо, мельком оглядел в зеркало вошедшего — и изумленно обернулся:
— Кажется, Павел Горяев — или мне это только кажется?..
Он двинулся к нему навстречу, широко раскидывая руки:
— Вот это — явление седьмое!.. Какими ветрами? — Они обнялись. — Сколько лет!
— Зим, главным образом, — улыбался Пал Палыч. — Они, знаешь, у нас длинные, холодные!..
— Значит, ты — все там? В этой… — Тверской не вспомнил где, а скорее всего и не знал никогда; ему стало неловко, и он принялся душить Пал Палыча в объятиях.
— Вот именно! Все там, Миша, все там!
— А здесь некоторым, понимаешь, лень дорогу перейти…Нельзя! — крикнул Тверской кому-то, заглянувшему с букетом. — Ну, Пашка, брат, — изумил! — он еще раз расцеловал Пал Палыча и вернулся к зеркалу. — Наших-то, поди, осталось — раз, два и никого? Как твоя… Маша — как?
— Здорова, — кивнул Пал Палыч. — Премьеру недавно играла. А вот Колю Лызлова — схоронили.
— Умер, значит, — покачал головой Тверской, занятый важным делом приклеивания уса. — Слушай, Паша! Ты ведь свободен вечером? Отыграю спектакль, и после банкета — ко мне! И никаких возражений!
— Так я и не возражаю, — сказал Пал Палыч.
Они медленно поднимались по лестнице, пахнущей краской, — Тверской впереди, распахнув шубу, Пал Палыч — за ним, держа поздравительный адрес под мышкой.
— Лифт обещают — в декабре, — говорил Тверской, — телефон — на той неделе… И вообще, на кой мне дьявол этот апартамент, чем старый был плох? — он остановился передохнуть. — У нас ведь сам знаешь как: разом густо, разом пусто, начнут одаривать — не обрадуешься. Уехал в Англию, на Эдинбургский фестиваль, — вернулся владельцем пятикомнатной… Опять — кресла, торшеры перевозить…
— А супруга?
— Которая?.. Мне и смолоду-то на путную семью времени не хватало, а теперь оно и вовсе на вес золота…
— Кстати, — вспомнил Пал Палыч, кивнув на золоченую папку. — Мы ведь тебе, юбиляр наш драгоценный, целую оду сочинили.
— Пошли вы все к черту со своим юбилеем! — сердито отозвался Тверской. — Сам знаю, сколько стукнуло, все мои, не забуду! А еще называется — старый друг! — он примирительно обнял Пал Палыча, и они снова зашагали по лестнице. — «Не могу не любить… знаю, страшно страдать…» — напел Тверской и оглянулся на Пал Палыча: — Помнишь, в студии?.. Ладно у нас тогда выходило! «Так уж видно — судьба»… — он остановился перед дверью и загремел связкой ключей, — «…тебя, друг мой, узнать…»
За широким, без занавесок, окном светились белые крыши, уходили в перспективу огни широкой улицы. А в комнате, освещенной яркой, не оправленной абажуром лампочкой, Пал Палыч и Тверской сидели возле рояля; на рояле стояла недопитая бутылка коньяка и лежал нарезанный грубо лимон.
— Эх, Паша, будь моя воля, — задумчиво молвил Тверской, — я бы поставил где-нибудь в самой глубинке России памятник — неизвестному актеру. А скульптору приказал бы лепить его с тебя. И не спорь! — замахал руками Тверской, хотя Пал Палыч не спорил. — Все, все великие артисты вышли оттуда, из глубин!
— Да, Миша… насчет глубин, — Пал Палыч помялся чуть и решился: — К вам в театр должна показываться одна актриса. Не сочти это за протекцию…
— Фамилия? — спросил Тверской, потянувшись за бутылкой.
— Светильникова, Ольга Сергеевна.
Тверской отпил глоток коньяка.
— А откуда, друг мой, сей интерес? Э? — он погрозил Пал Палычу пальцем. — Узнаю коней ретивых…
— Я серьезно, — с досадой сказал Пал Палыч. — И она — актриса серьезная, своеобразная… талантливая…
— Переиграл, Паша, — покачал головой Тверской. — И сам себе не веришь, и я тебе.
— Почему это?
— Потому что видел я твою протеже. Уже показывалась. В «Грозе». Слабо, Паша, слабо… — развел он руками в ответ на несогласный взгляд Пал Палыча. — И с лицом… и, прости — без лица! А знаешь, Паша, я таких не жалею. Дурнушек — жалко. А эта — красавица, ну — побесится еще годик, другой, а потом — выскочит замуж и вообще забудет в театр дорогу… Лучезарный ты человек, Паша! — молвил Тверской, поглядев на заметно опечалившегося Пал Палыча. — Живешь на земле просто и ясно. Играешь в своем театре, хорошеньких женщин протежируешь!.. Пьесу для тебя написали… — он налил Пал Палычу. — За тебя! А кто — автор?
— Автор наш, да вы о нем и тут скоро услышите! Вот уехал, — сказал Пал Палыч, — а репетиции в разгаре. Еле отпустили, каждый день звонки, телефон оборвали! Телеграммы шлют — когда приеду…
Тверской слушал его, грустно кивал, и Пал Палыч, вдруг устыдившись своей лжи, еще минуту назад казавшейся ему столь необходимой, добавил ободряюще:
— А ты? Тебе уже вовсе грех жаловаться: ты у нас со всех сторон виден! Монумент! Обелиск египетский!..
— Сфинкс, — кивнул Тверской, кисло усмехнувшись. — Регалии, апартаменты, президиумы… Ау! — крикнул он, и эхо отдалось в пустых комнатах. — Только зачем мне все это, Паша? Сижу, как поэт сказал, в президиуме — а счастья нет… Тороплюсь — а куда?.. Все суета сует, и встает, Паша, банальный вопрос: а для чего мы живем на свете?
— Ты всегда знал: для дела!
— Нет, брат, теперь я поумнел, — покачал Тверской головою. — Не для «чего» человек живет, а для «кого». Слава — она, сам знаешь, ветхая заплата… А придешь вечером домой, один, свет во всех пяти комнатах зажжешь… и…
Он махнул рукой, с размаху выпил рюмку, налил другую, но пить не стал, не хотелось; отставил ее в сторону и глядел в пространство печально и отрешенно.
— Тебе бы тогда… На Богуновой жениться, Миша, — сказал Пал Палыч. — Она с ума по тебе сходила.
— Она сходила… и я — сходил. Рвался вперед к выше! Только бы первым добежать. Налегке — так проворнее… И добежал. Добежал! — повторил он со злой иронией. — Сижу вот тут, как филин, и одна мысль по ночам…
— Ну, Миша, это ты брось, — начал было Пал Палыч, но Тверской перебил:
— Да нет, ее я не боюсь, косую… Хорошо бы только помереть не дома — на сцене, да в отличной пьесе, не в ерунде какой-нибудь. Другого боюсь… — он наклонился к Пал Палычу и объяснил почему-то шепотом: — Боюсь, Паша, что дам петуха…
— Авось не дашь, Миша! Мы ведь с тобой — одной закалки.
— Дам, — сказал Тверской. — День кончился — говорю: спасибо, что не нынче, пронесло… А когда это случится, Паша, тут никакие регалии в счет не пойдут, спишут и забудут… И никто не скажет есть, а скажут — был. А может, и вовсе не было, а была одна видимость, мираж… — Тверской вытер повлажневшие глаза. — И такой скучный мираж, что о нем не то что пьесы, статейки в «Вечерке» не напишут.
— И мне, Миша, пьесы уже не напишут… — тихо сказал Пал Палыч.
Тверской непонимающе глянул на него, Пал Палыч кивнул и опустил глаза:
— Была пьеса и точно — для меня… А играть ее будет другой. Умом посвежее, годами помоложе…
— Ну? — Тверской откинулся на стуле.
— Вот и — ну…
Пал Палыч взял свою рюмку. И наступила долгая тишина. И было слышно, как где-то в доме сверлят неподатливую стену и кто-то бубнит гаммы.
— Пашка, — сказал Тверской. — Пошли ты их к черту!.. Сыграешь у меня в театре Трубача. Для начала! У тебя это всегда была коронная роль, будешь лучший Трубач в Москве!..
— Спасибо, Митенька, — Пал Палыч благодарно улыбнулся и покачал головой. — Ты знаешь, вот тебе крест — я на них не сержусь… И на автора тоже. Они правы. Все надо делать вовремя. А наше время, наверное, проходит… Беда только, что мы, актеры, — как красивые женщины: те не умеют вовремя состариться, а мы — вовремя уйти…
— Пятница, суббота, воскресенье, нет у нас от старости спасенья, — со вздохом подытожил Тверской, допил наконец свою рюмку и, положив пальцы на клавиши, взглянул на Пал Палыча, улыбнулся. — И все-таки, знаешь, Паша, — мы счастливее других: нам хоть раз в жизни повезло!
— Это когда?
— Давно. Когда мы с тобой стали актерами! «Не тверди, для чего я смотрю на тебя…» — начал он снова старинный романс, и Пал Палыч подхватил вторым голосом:
…и зачем, и за что полюбил я тебя…В твоих дивных очахУтопил сердце я,И до гроба любитьБуду только тебя…
Так пели они в гулкой, пустой квартире, под расстроенное фортепьяно — два непохожих человека, с разными судьбами, уравненные в это мгновение общим воспоминанием о лучших днях, — пели неожиданно молодо, ладно и радостно.
Они не слышали стука, доносившегося из прихожей, а может, принимали его за одну из разновидностей звуков, которыми был наполнен обживающийся дом, — а стук становился все сильнее, тревожнее.