Перипетии. Сборник историй - Татьяна Георгиевна Щербина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хожу в длинной юбке и закрытой кофте, как положено. И думаю о том, что жизнь здесь – это контрастное вещество, вживленное в пустоту пустыни, сок, цвет, мякоть, которые только чудом могли появиться в этой сухости и замкнутости Земли. Жизнь не как само собой разумеющаяся реальность, а как невероятное событие. И люди здешние рожают и рожают детей, будто не только чтоб исполнить заповедь «плодитесь и размножайтесь», но чтоб еще и еще утверждать жизнь в этой безжизненной пустоши. Еще и еще удивляться самой возможности быть, дару, а не естественному ходу вещей, как это представляется в контексте цивилизации.
Цивилизация, наоборот, сдерживает «естество». Жизнь в ней на каждом шагу, самими людьми и созданная, а первоначальная, биологическая, человек сам по себе – сродни той однообразной пустыне. Просто есть. Достоинство его – в том, что он творит. Данность, «земля изначальная» – давно пройденный этап. Москва когда-то была болотом – тоже пустыня, только мокрая и вязкая, с тучами комаров. Еще были леса с волками и медведями – и вот то, на что я смотрю теперь. Стройные улицы, изысканные здания, хитроумные мосты, стада автомобилей, гул жизни, не затихающий никогда. В городе творец – человек, в пустыне – Бог.
Домики в поселении разные, но одного цвета, того, что по-французски называется «ломаный белый», а по-русски выражается добавлением «ваты»: желтоватый, бежеватый. В Греции, где я тоже бываю каждый год, синее с белой оторочкой барашков море, облаков – небо, белые с синей оторочкой ставен дома. А тут оттенки пустынного цвета – так бы он мог и называться, и поставленные рядком кубики жилищ, на два тона светлее. Из них постоянно выбегают маленькие мальчики в клетчатых рубашках, девочки в разноцветных платьицах, степенно выходят мужчины и мальчики старше тринадцати лет в черных костюмах и белых сорочках, женщины в темных одеждах и шапочках либо париках. Никто не должен видеть, какие у замужней женщины волосы. В них соблазн (заодно экономия на парикмахере).
У всех было или есть такое: мусульманки в черном с прорезями для глаз, европеянкам до ХХ века нельзя было показать щиколотку, а глубокое декольте – можно, у индианок нельзя декольте, зато можно живот. У многих племен тело обнажено полностью, но должно быть украшено. Объект соблазна – условность, у каждого своя. А мужчины, выходит, не соблазнительны никогда и нигде.
В пустыне вообще никаких соблазнов, только сила воли и страх – Божий и перед ядовитыми врагами рода человеческого. По ночам еще и шакалы воют потусторонними женскими голосами. Они не страшные, к домам не подходят, но сам звук напоминает о конечности, особости и миссии человеческой жизни. Об опасности превратиться в таких вот шакалов. Тут верят в реинкарнацию. Еще, бывает, воют сирены – это опасность реальная, обстрел. Надо сразу бежать в бомбоубежище, и все знают, сколько секунд требуется, чтоб добежать из дома до ближайшего. Секунд в запасе пятнадцать – время от включения сирены до падения ракеты. Пока не падали, Бог миловал.
И вот смотрю я на этот пейзаж – и чувствую себя звеном длинной цепочки рода, которая висит разноцветной гирляндой над этой унылой пустыней и благодарит Создателя за то, что светится, не прерывается и поднята так высоко. Здесь нет восторгов, отчаянья, компромиссов – здесь царство идеала, к которому нужно стремиться: чтоб все как должно, как написано в изначальной Книге, здесь человек скромен и в некотором смысле представляет собой симбиоз маленького ребенка и старика. Ребенок не отделен от родителей, они его божественные покровители, наставники, кормильцы. Старик знает законы жизни, все страсти, страхи и грезы, обращенные к будущему, у него позади. Житель большого города – дерзкий демиург, которого всю жизнь будут стараться выбить из седла, если сдастся, то он беспомощный страдалец. И это у двух образов жизни, светского и религиозного, общее – не сдаваться.
Со своего балкона я вижу главную советскую высотку – МИД. В отличие от архитектурно изменчивой Москвы, его отношения с миром неизменны с той тьмы веков, когда эта территория звалась Тартаром, Тартарией, Гогом и Магогом и наводила ужас на все народы древних цивилизаций и наследовавших им. Когда я смотрю на здание МИДа, мне кажется, что я все в той же пустыне Тартар, которой все враги и она всем – враг.
Я видела МИД без башни, когда ее уносили на реставрацию после громкого налета на Украину – башня не выдержала. Видела со старой башней, серой, в цвет пропылившегося здания, вижу с новой, отбеленной, но голова теперь кажется отдельной от туловища, которое осталось серым. Старое серое туловище, громадное, как тираннозавр, говорит: «Не забывайте, почему мы – самая большая страна в мире. Потому что наши предки постепенно завоевывали мир». А новая белая голова отвечает: «Теперь все по-другому, действовать надо тайно, а то голову оторвут. Поскольку я голова, то меня перспектива быть оторванной не устраивает». «Прежнюю голову оторвали – и ничего, живем», – возражает туловище. Всю ночь в окнах каменного тираннозавра горит свет. Я смотрю в эти окна и слышу, как сменяют друг друга команды: «полный вперед», «полный назад». Между двух команд исполнившие ту или другую успевают умереть в дальних странах.
Нет, больше я туда не смотрю. Смотрю в противоположную сторону: где Пушкин и Пушкинская, театры, некогда Дом актера, в ресторане которого ночами гудела веселая театральная жизнь. Теперь там какие-то магазины. А сам Дом актера переехал на Арбат, и веселая театральная жизнь в нем не ночевала. Ее вообще больше нет, театр – это аресты. Письменная солидарность театральной общественности с арестованными остается ложащимися под сукно бумажками, возможно, под комментарии тех, кто их под это сукно и кладет: «Когда театр был крепостным – вот это было правильно». Так что театр теперь – грустная тема. Театров-то, конечно, много, и публика ходит и радуется, но все знают, что что-то не так, как и с самим начальником культуры – совсем не