Реквием по Марии - Вера Львовна Малева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Видишь, Муся? — огорчилась Рива. — Что ей ни скажешь, ничего не понимает.
— Я тоже не понимаю, — рассмеявшись, призналась Мария. — Зачем раздражаешь мать, почему такое пренебрежительное отношение к занятиям музыкой? Ведь твоя учительница о тебе высокого мнения…
— Ах, эти учителя! Ах, их мнения! Какая от них польза, Муся? Неужели не понимаешь: чтоб стать настоящими музыкантами, нужна более серьезная учеба? В Вене, в Париже, в Милане…
— А что Париж? Что Париж? — опять взорвалась мадам Табачник, тем самым доказывая, что, каким бы делом она ни занималась в соседней комнате, ни одно слово из разговора не проходило мимо ее ушей. — Что Париж? — недовольно повторила она, рассеянно поглаживая блестящее лезвие ножа, одного из дюжины, что держала в руке наподобие веера. — Как будто твоя бабушка не была в Париже! И знаешь, что говорил мой папа каждый раз, когда садился за стол? Каждый раз, когда папа садился за стол, он говорил: «Ну как, что там слышно в Париже? Неужели думаешь, Хана, ты вернулась оттуда умнее, чем уехала?» И что же, что отвечала твоя бабушка? А она, слава богу, была светлого ума женщина, ах, какого светлого! Она отвечала: «Если бы вернулась умнее, тогда не возвращалась бы вообще. Чтоб не видеть такого мишигине[27], как тот, что передо мной».
И мадам Табачник опять исчезла за дверью.
Рива как угорелая сорвалась с дивана, отшвырнула книгу, и тут Мария увидела, что из-под обложки романа Флобера выпала небольшого формата книжечка из дешевой серии «Знаменитые женщины». Вот что, оказывается, с таким увлечением она читала! Рива между тем крикнула, подойдя к двери в соседнюю комнату:
— Да, все так! Но если хочешь знать, то я вернусь более умной, чем бабушка. А это значит, что вообще больше не вернусь в этот город, в этот проклятый дом!
— О, вейзмир, о, вейзмир, Рива! Не кричи! Не кричи, чтоб не услышал папа.
Чужой в этом доме человек, наверное, подумал бы, что попал в самый разгар серьезного, решающего разговора. Однако Мария знала, что это была всего лишь постоянная, никогда не затихающая перебранка, с долгими паузами и таким же внезапным завершением, каким было и начало перепалки.
Такое же произошло и на этот раз. Рива вернулась и снова повалилась на диван.
— Да, — призналась она, увидев, что Мария поняла ее хитрость с Флобером и «Знаменитыми женщинами». — Ничего не поделаешь, приходится прятаться. Мама считает, что читать «Мадам Бовари» — настоящий разврат. Об этом же вообще не знаю, что может сказать, — проговорила она, ударив пальцем по мягкой обложке книжонки.
Между тем раздался повелительный и одновременно пронзительный голос мадам Табачник, на этот раз откуда-то с другого края квартиры:
— Дави! Папа! Обед готов!
Затем еще где-то дальше:
— Мама! Я же сказала: обедать! Остынет суп.
И опять, теперь уже совсем близко:
— Рива, Муся, к столу, к столу!
Столовая была еще более сумрачной, чем гостиная. Окон, как таковых, в ней не существовало, свет проникал через застекленный квадрат на потолке и был каким-то скупым, тусклым. Члены семьи вышли к столу почти одновременно. Во главе шла бабушка, важная, величественная, со следами былой красоты на все еще гладком, белом лице, обрамленном белыми как снег волосами, тщательно причесанными и завитыми. Мария, хотя видела старуху не в первый раз, так никогда и не могла понять, та ли это «умная» женщина, которая была в Париже и вернулась все такой же умной, или, может, другая, со стороны папы. Дави, младший брат Ривы, ученик последнего класса коммерческого лицея, высокий, разболтанный и близорукий парень с лицом, покрытым множеством прыщей, вышел в столовую с книгой в руках. Он продолжал читать и во время еды и поглощал пищу как попало, почти машинально, не обращая внимания на окрики и укоры матери. Старуха сидела за столом прямо, ела по всем правилам этикета, хотя, собственно, почти не притрагивалась к содержимому тарелок, которые то и дело меняла Домника, сменившая прежний жирный фартук на более свежий. Мария решила при случае спросить Риву, та ли это бабушка, что побывала в Париже.
Единственный, кто ел нормально, без жадности, но с явным аппетитом, был папа. О нем Мария вообще не знала что думать, несмотря на то что была знакома с ним столько же лет, сколько дружила с Ривой. Папа, похоже, ничего не видел и не слышал, да и сам казался невидимым и неслышимым. По-видимому, вечные страхи мамы с ее любимым рефреном: «Тише, Рива, как бы не услышал папа» — были совершенно беспочвенны.
Папа появился откуда-то из глубины этого сумрачного дома, грузный, не очень ухоженный, в брюках на подтяжках, поднятых так высоко, что начинались где-то у подмышек, и в длинном, из потертого бархата сюртуке. Несколько лукаво улыбнулся домочадцам, сел за стол и принялся есть, размеренно, старательно, ничего не оставляя на тарелке. Только временами обменивался двумя-тремя словами по-еврейски с женой или обращался к бабушке, не ожидай, впрочем, ответа. Непонятно было, намеренно ли она пренебрегает общением с ним или просто туга на ухо.
В такие мгновения Рива сердито говорила:
— Сколько раз я просила, папа: когда за столом гости, нельзя разговаривать на языке, который многие не понимают. Это не комильфо.
Папа в этих случаях поднимал глаза от тарелки и заговорщически смотрел на Марию, порой даже незаметно подмигивал одним глазом, словно между ними было заключено какое-то соглашение, даже секрет, известный только им двоим. И каждый раз Мария оставалась в недоумении: ведь, по сути, никогда и словом с ним не обмолвилась, — но в то же время видела в этом что-то забавное. Кто знает, может, именно такую цель он и преследовал? Позабавить ее, вызвать улыбку.
В такой атмосфере и тянулся обед. Иногда Рива досаждала брату, убирая у него из-под носа то ложку, то хлеб, и он, углубленный в чтение, слепо пытался отщипнуть от куска, однако не находил его на месте. Дело доходило чуть ли не до потасовки, которую мадам Табачник пыталась пресечь своим неизменным:
— Дети, дети, подумали бы, что скажет папа!