Всевышний - Морис Бланшо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что вы делаете, – поспешно сказал я. – Кого собираетесь предупредить?
– Мне вас жалко. Я не могу вот так отпустить вас на улицу.
Тем не менее она положила трубку.
– Кому вы хотите позвонить? Откуда знаете номер?
– Вы понимаете, что вы совершенно безумны? Не начинайте все сначала, – сказала она, повысив голос. – Не смотрите на меня с таким… таким одержимым видом.
Я растерялся.
– А! – сказал я, – вас беспокоит, если я смотрю на вас, не так ли? Значит, вы тоже это чувствуете? Это ужасно, я не могу с этим справиться.
Она не переставала смотреть на меня с тем видом, который назвала одержимым.
– Я только-только это обнаружил, мы похожи друг на друга. Мы похожи друг на друга небывалым, немыслимым образом, нас можно перепутать. Мы подобны. И вы, вы тоже это чувствуете. Мой взгляд беспокоит вас, потому что это ваш взгляд: на вас смотрите вы сами.
– Замолчите, – пробормотала она.
– Так и есть, вы не можете на меня сердиться. Нам нужно смешаться друг с другом. Если мы и отличаемся, то разве что какими-то уловками, натужными хитростями, но, что ни мгновение, между нами проскальзывает смутная тождественность, и из-за нее мое присутствие становится ложным, а ваше ничтожным. Вот почему я не могу к вам прикоснуться.
– Замолчите.
– Мне нужно говорить, я задыхаюсь. В этом нет ничего загадочного: мы словно слишком хорошо друг друга знаем; можно подумать, что мы прожили вместе тысячелетия, целую вечность, спокойную вечность, без происшествий, без осложнений, и она постепенно устранила любое расстояние между нами. Мы слишком близки.
– Остановитесь же, – закричала она. – Мы совсем разные. У меня с вами нет ничего, ничего общего.
– Нет, наши лица похожи, у нас одни и те же мысли. С вами я не существую, я существую дважды.
– Наши лица…
– Да, лица. Это хуже всего, это непереносимо. Пойдемте.
Я увлек ее в студию, бесцеремонно подтолкнул к зеркалу, ее лицо показалось в нем рядом с моим, головы соприкасались, ее глаза, не отрывавшиеся от моих, подернула трево-га. Мало-помалу в этом раскрывшемся перед нами мире проступило сходство, охватило его, навязывая свою очевидность, высокомерно царя и господствуя в безмятежности недосягаемого присутствия, и я видел по ее растерянному виду, что она тоже признала это сходство, уловила его и не может от него отделаться, что впредь оно не перестанет ее преследовать как неотвратимая близость закона.
Она медленно прикрыла лицо руками и так, вслепую, побрела в мастерскую. Я все еще был совсем рядом с ней. Она выпрямилась, посмотрела на меня со спокойным видом; навернувшиеся ей на глаза слезы делали их еще более доброжелательными и спокойными: они их окутывали, тихо затопляли; наполняли, но не переливались. Когда они потекли, я ушел.
На площади я хотел нырнуть в толпу. Многие все еще ждали, сбившись в группки, случайные скопления, которые я рассеивал, просто проходя через них. Уже царил полуденный свет, но фон этого полудня оставался сумрачным. Медленно проезжали машины. В тени деревьев остановился автобус, все маленькие группки слились в одну плотную очередь, которая продвигалась, не нарушая порядка. Стоящий на подножке контролер начал покрикивать: с каждым выкриком кто-то оказывался выбранным, предпочтенным; оставшиеся моментально пропускали его, чтобы занять освободившееся место. Вновь потекло ожидание. Время от времени на меня посматривал человек в коричневой фуражке, в тщательно застегнутом до самого воротничка кителе. По этой униформе я, казалось, узнал одного из курьеров мэрии. «Жду уже полчаса, – пожаловался он мне. – Так мне никогда не добраться до дому. Нет, так не годится». Я кивнул. «Я что-то не видел вас в последние дни. Вы болели?» – «Я в отпуске». – «Многих в последнее время нет на месте». Со скрежетом и запахом гари остановился другой автобус; всех пассажиров попросили выйти, и рядом образовалась вторая, параллельная нашей очередь, что вызвало протесты, но полицейские лишь отшучивались: это их не касалось. И тогда, мне кажется, я расслышал произнесенное тихим голосом, пришедшее из глубины времен слово, от которого я похолодел: Саботаж. Я не повернул головы, не посмел ни на кого взглянуть, прежде всего нельзя было смотреть на кого бы то ни было, стоило прозвучать этому слову, этому обвинительному ропоту, который ставил все под вопрос и был настолько бли-зок к запрету, что его почти невозможно было услышать на людях. Саботаж, Саботаж. Мой голос? Я был парализован, услышав, как мой собственный голос откликается эхом на подобное непотребство. Гнусность, грязь. Как это случилось? Во имя кого, против кого он говорил? Как пособник закона? его разоблачитель? как его палач? «Прошу помолчать!» – бросил полицейский, но его призыв к порядку был слишком слаб. Он ничего не мог сделать против нечленораздельного крика, который сам угрожал его погубить. Вокруг меня образовалась пустота, люди должны были отступить, они не смотрели на меня, они не имели на это права, они испуганно ждали, как будто над каждым нависла угроза оказаться виновным. Что делать? Куда идти? «Эй, в чем дело?» – крикнул мне кто-то. Я оттолкнул его локтем, он напрягся, привалился к своему соседу; я видел это глупое препятствие, это воплощение принципа, которое не желало устраняться. «Давайте-ка поспокойнее», – сказал полицейский. «В конце концов выходишь из себя», – по-дружески, с видом соучастника сказал мой коллега, беря меня за локоть, но в то же время подмигнул своему соседу. Этот образ хорошего парня, а! я узнал его: от пристава и до верховного комиссара, все мы были такими – снисходительными, понимающими,