Поздняя осень (романы) - Василе Преда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он потащил его по глубокому снегу. Через несколько десятков шагов Никулае впервые застонал. Потом пошевелил рукой, тело его напряглось, он открыл глаза.
— Это я, Нику, не бойся, ты спасен! — прерывающимся голосом шепнул Думитру ему на ухо, на секунду остановившись.
Через несколько минут сержант пришел в себя. Опираясь правой рукой на лейтенанта, он поднялся. Держался он на ногах еще не твердо, раскачиваясь, будто пьяный.
— Думаю, у меня сломана рука, — пробормотал Никулае. — Левая. Не действует, и боль страшная…
Они медленно двинулись рядом дальше по старому следу, переступая большими шагами. Время от времени Никулае стонал от боли в руке. Подоспел Констандин. Он взял их карабины и пошел впереди.
Сверху, будто с неба, снова послышались редкие выстрелы. Пули долетали до них и со свистом впивались в толстый снег. Стреляли сверху, с края обрыва.
— Быстрее! Надо быстрее уйти из-под их обстрела.
Но через несколько шагов они рухнули в снег, будто споткнулись обо что-то. Никулае поднялся первым. Попытался здоровой рукой помочь другу. Думитру не мог подняться… На помощь бросился Констандин. И тут Никулае увидел на разворошенном снегу пятна крови, и его охватил ужас.
— Митря! — простонал он.
Никулае схватил лейтенанта за плечи, и теперь уже он потащил друга по снегу. Откуда у него взялись силы? Боль не только больше не мучила, но, напротив, будто ожесточала его. Глаза его горели лихорадочным огнем.
Вокруг них продолжали свистеть пули, пока с румынских позиций не ударили два пулемета. Длинные очереди разрезали воздух над их головами.
Никулае не мог бы сказать, сколько времени он тащил Думитру. Он только и знал, что шел вперед, преодолевая враждебное противоборство снега. Его тело действовало механически, и ничто не могло его остановить.
* * *Наконец стало тепло. Он лежал в широкой кровати, накрытый мягким одеялом. Потом увидел незнакомую женщину, сидевшую на стуле возле него. Ее рыжие волосы были схвачены сзади пестрой косынкой. Женщина только сидела рядом с его кроватью, но не смотрела на него.
— Где я? — спросил он тихо.
Вместо ответа женщина бросила на него испуганный взгляд, поднялась со стула и исчезла. Вскоре она вернулась в сопровождении ефрейтора. Тот был санитаром, и Никулае знал его.
— Мы вас сейчас же отвезем в госпиталь, господин сержант. Сейчас приедут сани за вами. Господин младший лейтенант позвонил уже.
В его голосе звучала теплота.
— Не беспокойтесь, у вас разбито плечо, но это пройдет. Не от пули. Вы сильно ударились, когда падали. Только с божьей помощью вам удалось спастись…
— Митря? — простонал Никулае. — Где лейтенант? Что вы с ним сделали?
— Он в церкви, господин сержант, — пробормотал невнятно ефрейтор.
— … Мать вашу! Церковь — это больница вам, что ли? Что, вы не знаете, что надо делать?
— Умер он, господин сержант. Вы притащили его мертвым. А сами были без сознания.
Никулае снова впал в беспамятство. Если можно назвать беспамятством то состояние, когда у него внутри будто все рухнуло. Он ничего не понимал. Или не хотел понимать. Он столько повидал за это время, столько людей умерли на его глазах, но сейчас он ничего не соображал. Сержант падал в пропасть, безостановочно, без боли, в неведении. Может, это и есть смерть? Как падение или как полет в неведомое? А в конце? Плоть осталась его, Никулае Саву, повидавшего в жизни столько мест, или осталась только его мысль? Смерть равносильна непониманию. Умереть — значит утратить способность понимать. Навсегда. Только за непониманием ничего не следует. Смерть — это непроницаемое стекло, через которое не видна даже сама мысль!
Он очнулся в санитарных санях, в которые его перенесли санитар и двое местных жителей — словаков. Сани были без верха, в них было наложено сено, его запах и вывел Никулае из оцепенения. Санитар сел рядом с ним на боковину саней и смотрел на него. Возница поднялся на облучок, сани тронулись.
Никулае было приятно чувствовать раскачивание саней, и в те моменты, когда боль оставляла, ему казалось, что он плывет по теплой воде, как в одно из лет своего детства. К чему это неотступное возвращение в детство? Почему все что с ним случается, обязательно воспринимается сначала через призму детства?
Морозный воздух лип к ноздрям, старался проникнуть в грудь, вернуть его к действительности, от которой он всем своим существом хотел скрыться. Болело в груди, ныла рука, которую бинты стягивали, словно тиски.
— Сначала отвезите меня к церкви! — приказал он санитару, схватив его здоровой рукой за рукав, чтобы подтвердить свое приказание.
Через несколько сот метров сани остановились.
— Вот церковь, повернись немного и увидишь ее, — сказал санитар.
— Э, а где господин лейтенант?
— Его уже похоронили. Стэнеску сказал мне, что его похоронили перед церковью. Примерно час назад. Были и наши, дали залп из минометов, чтобы отдать последние почести, ты не слышал? Видишь, вон там, отсюда и крест виден…
У Никулае комок подкатил к горлу, будто в него вцепились стальными когтями. Он, пересиливая боль, приподнялся на локте, увидел покрытый снегом купол церкви, потом внизу, перед церковью, участок затоптанного и запятнанного черными комьями земли снега. Рядом крест высотой с ребенка с надписью, которую он не мог разобрать. Крест примостился у молодого дерева с гладкой, матово поблескивающей корой — у липы или шелковицы. Могила — как всякая другая. Знак. Не смерти, а прошедшей жизни. «Человека никогда нельзя похоронить. Его близкие хоронят лишь воспоминания о нем. Они это делают для самих себя. Тот, о ком идет речь, давно свободен. Но все же людям трудно смириться с мыслью, что они не могут больше видеть родное лицо, не могут слышать его голос, что тот не может теперь быть среди них. Тогда они одевают его в саван забвения, пытаясь избавиться от него. Бегут от него. Они страстно любят его в последний раз, чтобы можно было быстрее навсегда забыть его».
Никулае со стоном рухнул в холодную кучу приятно пахнущего сена. Потом посмотрел в сторону могилы, чтобы как можно лучше удержать в душе образ этой церкви, этого дерева, холмика с комьями земли вперемешку со снегом, крестом над ним.
Он посмотрел в глаза санитару и спросил тихо и будто боясь услышать название незнакомого ему населенного пункта:
— Как называется село?
— Не знаю, господин сержант. Но я спрошу. Я вас провожу до выезда из села.
Дорога была крепко скована морозом, громко стучали копыта лошади, полозья подскакивали на ледяных выступах или тихо шуршали по нетронутому снегу. Через некоторое время сани остановились. Санитар сошел с саней, до Никулае донеслись голоса людей, которые, по-видимому, с трудом понимали друг друга. Потом Никулае увидел склонившееся над ним хмурое лицо ефрейтора-санитара.
— Село Зинек, господин сержант, так говорят местные, если я их правильно понял. Зинек.
— Зинек… — тихо повторил Никулае.
Слово упало, словно эхо, в память, вызвав к жизни другие неизвестные звуки, которые не стихали; еще одни голос, еще другой повторяли его то тихо, то громко, букву за буквой, будто отыскивая в нем скрытый смысл. Он знал, что в любом случае никогда не сможет забыть это слово.
Санитар попрощался с возницей и Никулае, и сани тронулись дальше.
Часть третья
Глава шестнадцатая
Суровый, безжалостный февраль. Холод повсюду настигал людей.
В полевой госпиталь поступало бесчисленное число обмороженных. Никулае все ночи слышал их крики, исходившие будто из самого ада. Нечеловеческие, протяжные крики, от которых у него внутри все содрогалось. Иногда крики переходили в пронзительные вопли — хирурги ампутировали конечности.
Война всему находила радикальные решения. С людьми поступают так же, как с деревьями в саду, когда у них обрезают засохшие ветки. Но у людей, в отличие от деревьев, никогда не появляются новые побеги. Ни в одну весну.
Никулае поместили в небольшой сельский дом. Три смежные комнаты, двери между которыми были сняты с петель. Образовалось нечто наподобие вагона с двумя перемычками — стенами. В средней комнате находились санитары. Они толпились вокруг печки-времянки, которая не остывала ни днем ни ночью. На ней постоянно стоял большой таз с отбитой эмалью, наполненный снегом, из которого получали воду. В двух других комнатах вдоль стен разместили раненых.
Вначале Никулае было тяжело, особенно в первую ночь. У него было ощущение, что вся его кровь собралась в опухшем плече, что само сердце переместилось туда. Он тихо стонал в хоре с несколькими пехотинцами, доставленными в один с ним день. Потом он понял: все, что он мог сделать, — это ждать около месяца, как сказал ему доктор, и тогда он будет «пригодным к строевой». «Но прежде, послушайте меня, вам дадут отпуск, господин сержант, — шепнул ему на ухо санитар после обхода, но так, чтобы слышали и другие раненые. — Не думаю, что вы попадете снова на фронт. Как только наступит весна, немцы сдадутся, вот увидите. Сейчас они зарылись в сугробы, и им еще не приперло. Они не знают, что им делать».