Костяной - Провоторов Алексей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Доспехи не нашла, видишь. А свирели – здесь, да. – Птица подняла один инструмент к лицу, сунула кончик клюва в отверстие инструмента, сыграла ноту, вынула. – Ведьма забрала их себе, ты нашел и убил ведьму, пока я была еще слаба, и сжег дом. Сидя ночью у огня пожара, я дышала полной грудью и набралась сил.
– На пепелище дома! – продолжил фразу Бастиан, думая о своем шансе. Он надеялся, что Ледо плохо выполнила работу, пытаясь подражать мастерам Второй Луны. Форма удалась, спору нет, а вот суть…
Пальцы его нажимали на печать. Если удастся, не придется даже доставать ручницу из чехла, уж ее-то капитан всегда держал заряженной, поперек правил. Главное – открыть чехол и взвести курки.
Он очень устал. Ноги держали плохо.
– Да, – с легким, невесомым смешком ответила Птица.
– Ответь мне, – спросил Бастиан, – что тебе надо здесь?
Жаль, штык не поставлен, подумал он. Штык бы сейчас пригодился.
– Все, – сказала Красная Птица. – Весь шар земной. Но не мне, нам. Наша Луна тесна, ваша земля просторна.
– Там, на твоей Луне, все такие, как ты?
Нажим пальцев. Печать подалась. Теперь потянуть шнуровку…
Бастиан надеялся, что Птица не придаст его возне с ручницей никакого значения. При своих свирелях она могла не бояться огневого оружия.
– Нет! – засмеялась Птица. – Совсем нет. Наши Короли гораздо меньше похожи на вас, чем я. А я – инструмент. Я опустошу эти земли и разведу такой огонь, которого вы еще не видели. Целая провинция будет пылать, и тогда вслед за мной придут другие сестры. Я расскажу Королям, какими следует их создать. Они будут лучше, чем я.
– Нет, – сказал Бастиан, взвел курки и нажал на спуск.
Сухо щелкнул кремень, и все.
– И огнь не горит, – спокойно и насмешливо процитировала Птица. – Так у вас?
– Горит, – возразил Бастиан. Просто осечка, сказал он себе. Но он очень боялся, когда нажимал на крючок второй раз.
Ручница грохнула, тяжелая свинцовая пуля попала Птице в плечо, чуть пониже веера с перьями, что складывались в половину девичьего лица. Закружились алые перья и рыжий пух, темно-коричневая кровь густым маслом побежала по лапе. Птицу швырнуло, легко, словно она ничего не весила. Она дунула в свирель, вызывая другую ноту, но тут же Бастиан спустил второй курок. Половину головы – настоящей головы Птицы – снесло, масляная кровь внезапно плеснула струями, с визгом, будто под большим давлением; в кровянистой ране под разорвавшейся пергаментной кожей стрегоньер увидел прозрачно-перламутровый череп, красный глаз бешено вращался в глазнице, а в пробоине виска, среди незнакомых очертаний костей, бурлила белая-белая пена, может быть, мозг. Птица сипло закричала, выронив свирель, кровь хлынула из клюва, как по желобу, окатив Бастиана. Создание затрещало, забило крылом, лапа его сорвала с пояса костяной, фарфоровый и хромовый нож, и капитан ударил в разбитую голову тяжелым прикладом, опрокинул навзничь и бил, бил, бил по голове, пока не оставил бело-бурое, пенистое, маслянистое месиво с запахом земли, горькой травы, тины и того осеннего холода. Он содрогнулся, вспомнив, как считал это девушкой, и тело ее содрогнулось в ответ, попыталось встать.
Со злым криком Бастиан ударил еще раз, два, пять, десять, тогда Красная Птица затихла окончательно.
Стрегоньер бросил ручницу. Оказывается, он расщепил приклад. Но бросил не поэтому – держать это склизкое орудие казни он больше не мог.
Он вытер руки о куртку, а куртку содрал и бросил поверх останков. Достал огниво, словно по наитию. Высек искру с третьего раза.
Кровь Птицы занялась, как настоящее масло. Ручница, пропитанная ею, тоже. Теперь она не достанется разбойникам, подумал Бастиан. Что там будет со свирелями, его не волновало. Пусть Сигид разбирается с этими ни на что не годными копиями, если хочет.
Он почти ничего уже не видел, когда конь ткнулся в него мордой. Бастиан обрадовался ему, как не радовался и лучшим друзьям.
– Мор там, – бормотал, щурясь, стрегоньер, влезая в седло из последних, по-настоящему последних сил, – видали мы ваш мор. Сейчас… – Он умостился в седле, приник к шее. – Вези-ка меня, друг, к травнице. Прорвемся?
Конь ответил что-то свое и повез.
Остиль
– Ну где ты…
Ночь мешала, будто нарочно. Колотила ставнем на ветру в брошенной деревне, шуршала рогозом вдоль торфяников, скрипела горелым сухостоем. Гудели на болотах жабы. Где-то вблизи орала, не замолкая с заката, рябая птица-дергач, и Остиль придерживал шляпу, чтобы, часом, не стащила.
За бесконечными лентами облаков вращала мутным глазом беспокойная ущербная луна.
Остиль покосился на нее. На луне, судя по сполохам сквозь сизую пелену, была гроза. Размытое голубое гало помигивало в такт небесным вспышкам.
– Ну где ж ты есть, скотина? – вновь спросил Остиль. Ему надоело молчать.
Шепот утонул в ветру, утонул в туманах, затерялся в шорохе рогоза. Где-то мерзко, как пес костью, хрустело дерево.
Попробуй услышь здесь эту заразу. Олаф всадил ей в хвост стрелу с колокольчиком, и теперь Тварь можно было попробовать отловить на слух.
Жаль, у Олафа не было ружья, а нынешнюю Тварь из лука уложить не получалось. Олафа нашли утром, головой в черной торфяной воде, с располосованной спиной и выеденной шеей.
Остиль сжимал оружие, поглядывая на длинный штык, слабо бликующий кромкой. На штыке фосфором было написано слово, которое лучше и не читать, не то что произносить. Оно же значилось на ружейном пыже.
Нехорошо в ночи ходить с таким словом, да иначе Тварь не убьешь.
Правда, если его прочитать глазами либо просто долго смотреть боковым зрением, можно заблудиться или чего-нибудь блазниться начнет. Остиль жевал корень травы-головы, но от колдовского слова помогало мало.
Колокольчик, думал Остиль. Где ж тот колокольчик? Как ты его услышишь – там хлопает, там хрустит, там шумит. И вот уже кажется: где-то песня. А песни-то и нету никакой.
Остиля волновало, правда, что каждый год Тварь приходила похуже предыдущей – позапрошлая умела прыгать не только на десяток ярдов вбок, а еще и на пару секунд в прошлое, а прошлогодняя могла нырять в свою тень, как в прорубь.
А эта что-то вообще никак не давалась, уже троих задрала, и всех со спины, а сколько коз унесла, и считать больно. Скоро и морозы ударят, тогда она по льду на Большую землю уйдет, и с него три шкуры спустят за такое.
Гроза на луне почти утихла, сделалось темно, и, видно, задремала птица. Стало тише, и Остиль услышал колокольчик, там, впереди, за узким перешейком.
Он умел ходить тихо. И шел, крался, глядя, как открывается в свете гнилушек, выплывает из тумана смутный силуэт: мощные, словно у громового оленя, темные ноги, пудовые копыта, окровавленная тряпка хвоста, косая стрела с серебряным колокольчиком. Дальше туша терялась в тумане.
На этот раз его черед заходить со спины.
Он как раз высматривал, куда бы выстрелить, – чудовищная отдача ружья в прошлый раз обошлась ему вывихом плеча, но било оружие наверняка, – когда почувствовал дыхание на шее.
В этот миг полыхнуло на луне, осветив небо жемчужным светом, и удивленный Остиль увидел, что холка, шея, голова Твари не утопают в тумане – их просто нет.
Он хотел обернуться, чтобы глянуть на переднюю ее половину, зашедшую со спины, на рога, отбросившие такую большую тень, но не успел.
Чувство долга
Усталость догоняла меня, догоняла и настигла, когда до моста оставалась всего миля. Я остановил лошадь у полосатого дорожного столба и, обернувшись, молча взирал на причину моей усталости. На ней были белая фарфоровая маска и алый корсет с золотой шнуровкой. Низкое солнце укоризненно смотрело мне в затылок, Липа смирно переступала с ноги на ногу. Мы с ней и не пытались сопротивляться.
Беллатристе подъехала ближе на своем черном тяжелом коне, и, как всегда, я ничего не увидел в прорезях белого фарфора. Иногда я сомневался, что у нее вообще есть глаза.