Кролик, беги. Кролик вернулся. Кролик разбогател. Кролик успокоился - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дедушка, у тебя все нормально? Как-то странно ты говоришь.
— Дышать трудно. Почему-то. Может, стошнит. Обожди минутку, дай дух переведу. И надо подумать. Мы же не хотим снова опрокинуть эту гадину. — Боль теперь уже опустилась в обе руки и поднялась до челюсти. Однажды давно Кролик сказал кому-то — священнику одному настырному: есть в мире нечто такое, что именно мне предстоит отыскать. Но чем бы ни было это «нечто», похоже, оно само отыскало его и как следует за него взялось.
— У тебя что-то болит?
— Спрашиваешь! Ухо — ты мне его чуть не оторвала. Еще нога — сам поцарапался. — Он хочет заставить ее улыбнуться, но пристальный взгляд двух глаз-звездочек неуступчиво серьезен. Чудные они, думает Кролик, чьи мысли гротескно озарены мучительной борьбой с болью, эти дети: вроде все как у нас, и торс, и ноги, и уши, только в другом, уменьшенном масштабе — эдакий крохотулечный народец, придуманный, чтоб населить другую планету, получше, но и поменьше нашей. Джуди смотрит на него, пытаясь понять, насколько серьезно ей следует принимать его, — вот так же она глядела на него вчера, когда он лопал мнимые орешки. — Сиди где сидишь и не двигайся, — командует он. — Не крени лодку. Как говорится.
Румпель в его руках кажется непомерно большим, нейлоновая веревка нереально шершавой и толстой. Он должен справиться. Отданная на волю ветра, лодка дрейфует. Как это Синди говорила? Встать в левентик. Вот он и стоит в этом самом левентике. Он перекладывает румпель — резко в одну сторону и потом мягко, плавно в другую, чтобы встать под углом к ветру, — и боязливо набивает парус, опасаясь, что каждую минуту опрокинувшая их рука великана снова может продемонстрировать свою силу. Как ни странно, в заливе, оказывается, есть, кроме них, и другие яхты и еще двое парней на водных мотоциклах — эти скачут как ошалелые по волнам на таком расстоянии, что их ухарское гиканье и удары плоского днища о воду, хоть и с отставанием, достигают его ушей. Солнце миновало полуденную отметку и жарит прямо в лицо устремленным ввысь береговым гостиницам. Окна блестят, гребенка балконов четко очерчена на фоне неба, толпа на пляже переливается всеми цветами радуги, к первому воздушному змею присоединился еще один. Водное полотно между ними и берегом изрыто яркими рытвинками, из которых снопами рассыпаются искры. Всей поверхностью своей обсыхающей кожи Кролик чувствует мерзкий озноб. Он чувствует, что весь забит какой-то серой дрянью, которая готова излиться ядом прямо через поры. Он вытягивает ноги и более или менее ложится, подпирая себя одним локтем — не слишком удобно, но все же. Провалиться бы сейчас в сон — отличная мысль, если бы он не был там, где он есть, и не отвечал бы за девочку, которую нужно в целости и невредимости доставить к родителям. Торопливо и очень отчетливо, чтобы не повторять, он говорит, выбирая паузы между накатами боли:
— Джуди! Задача у нас следующая: как можно спокойнее повернуть раз и два и пристать к берегу. Если это будет не совсем тот пляж, где тебя ждет мама, не беда, нам надо быстрей сойти на землю. Я очень устал, мне как-то не по себе, и если я вдруг усну, ты меня разбуди.
— Уснешь?
— Да ты не бойся. Это такое приключение-развлечение. А для тебя есть интересное задание.
— Какое задание? — Ее голосок звучит тревожно; теперь она уже не сомневается, что это совсем не похоже на историю с птичьим кормом.
— Спой мне. — Когда он, добирая парус, натягивает шкот, у него возникает полное ощущение, будто он натягивает что-то у себя внутри — боль по внутренней стороне напряженной руки отстреливает к локтю.
— Спеть? Да я и песен-то никаких не знаю, дедушка.
— Все знают какие-нибудь песни. Может, «Лодку, лодку, лодочку» для начала?
Время от времени он закрывает глаза, повинуясь животному инстинкту уползать со своей болью в нору, а ее тонкий голосок, накладываясь на шлепки волн о борт и протестующее поскрипывание мачты, выводит слова припева, которые он сам пел когда-то, во втором классе, в эпоху коротких вельветовых штанишек, косичек Маргарет Шелкопф и высоких ботинок на кнопках. Он подпевает, только мысленно — чтобы включить голосовой аппарат, нужно сделать усилие, а на это он уже не способен: ...плывет по речке вниз, и на душе так весело...
— «Ах, так бы плыть всю жизнь», — заканчивает Джуди.
— Умница, — хвалит он. — Ну, давай теперь «У Мэри был барашек». Учат еще этому в школе? Чему, черт возьми, вообще учат теперь в ваших школах? — Сейчас, когда он повержен и беспомощен, у него сам собой развязывается язык, давая выход исконной, глубоко сидящей потребности сквернословить и застарелому недовольству правительством и политикой. Он нарочно себя распаляет, полагая, что так ему удастся немного успокоить перепуганную внучку — вот, дескать, какой дед бодрый, даже шутит! — Я же знаю, что с точными науками мы сидим в заднице, газетки нас информируют, спасибо им. Слава Богу, желтых понаехало до черта. Без всяких там китайцев да вьетнамцев американцы уже превратились бы в нацию кретинов.
Выясняется, что Джуди все-таки знает про Мэри и барашка и про трех глупых мышек тоже и еще стишок про фермера из долины до того места, где «фермера жена корову завела», а дальше ни он, ни она не помнят.
— Ну-ка, еще раз про мышек, давай вместе, — приказывает он. — «Три мышки глупые бегут за фермершей стремглав...»
Она молчит, куксится, и он тоже умолкает. Галс, которым они идут, далековато смещает их к северу — в направлении Сарасоты, Тампы и пиратских, а ныне миллионерских островов, но людишки на пляже уже не сливаются в серую ниточку, пестрые купальники мелькают чуточку ближе, и он даже может разглядеть, как резко, словно от нестерпимой боли, подскакивает в воздух волейбольный мяч. Грудь ему все сильнее сдавливает посередине, а к тошноте — мало ему! — прибавилась еще настойчивая потребность освободить кишечник. Пытаясь вызвать перед глазами картину своей реальной жизни с ее нехитрыми удобствами и скромными устремлениями — все то, что он оставил, когда нога его ступила с песка на борт лодки, — он сейчас с вожделением видит лишь одно: розовый фарфоровый унитаз у них в кондо с гармоничным по цвету мягким стульчаком и стопочку номеров «К сведению потребителей» и «Таймс», предусмотрительно сложенных на нижней полке белого бамбукового столика, на котором сверху Дженис держит свою косметику и который стоит впритык к бледно-розовой раковине. Вот где, оказывается, был рай земной!
— Деда, я не могу больше никаких песен вспомнить! — Зеленые, зеленее, чем у Пру, глаза девочки влажнеют от страха и растерянности.
— Так не пойдёт, — ворчит он, с трудом удерживая внутри то, что просится наружу. — Твои песни толкают лодку.
— Ничего они не толкают. — Она вымучивает из себя бледное подобие улыбки. — Это ветер ее толкает.
— Только не туда, куда надо, подлюга, — добавляет он.
— Не туда? — спрашивает она испуганно.
— Да туда, туда, это я шучу. — Шутка вроде вчерашней, когда он по-садистски стиснул ей руку. Надо кончать с такими замашками. Что значит отвечать за подрастающее поколение — всегда стараешься быть на высоте. — У нас все идет как надо, — заверяет он ее. — Сейчас сменим галс. Готова? Пригни-ка голову, малышка. — И хватит уже корчить из себя морского волка, пора переходить на человеческий язык. Он резко поворачивает румпель, лодка качается, парус полощет, солнце сверкает, яростно выбивая из воды искры. Но вот нос медленно пересекает некую условную линию, и тогда парус, сначала словно бы нехотя, а потом решительно, наполняется, и они начинают двигаться в другом направлении, к югу, в сторону самого удаленного из виднеющихся отелей, в сторону Нейплса и очередной группы принадлежащих толстосумам островов. Ничтожное усилие плюс невольное волнение, связанное с маневром, отдаются в груди такой отчаянной болью, что теперь уже у него самого на глаза наворачиваются слезы. И все же в глубине души он доволен. Есть какое-то удовлетворение в том, что его небесный противник наконец сам до него добрался. Сгущавшееся над ним все последние дни тягостное ощущение близости неотвратимой судьбы как бы сконденсировалось в нечто реальное — так влага дождевых туч, конденсируясь, проливается долгожданным ливнем. Есть в этом какое-то светлое облегчение, какая-то просветленная легкость, несмотря на всю унизительную беспомощность: от мира, в котором живешь, разом отсекаются здоровенные ломти, которые вдруг оказываются совершенно ничего не значащими. А сам ты превращаешься просто-напросто в багажное место из плоти и крови, и все твое дело — спокойно дожидаться, когда тебя доставят по назначению и передадут в чьи-то руки. Лежа ничком на плексигласовой палубе, он словно пришпилен к днищу мироздания. Ощущение жуткой давящей тяжести и невыносимой переполненности внутри него теперь еще обрело и свой ритм, непостижимый, бешеный напор — будто в нем шурует маховик, соскочивший с поршня. С болью еще как-то можно совладать, можно, пусть ненадолго, приподнять над ней голову; гораздо больше его беспокоит дыхание — ему кажется, что доступ воздуха почти прекратился, и осталась одна крохотная щелочка, которую моментально закупорит любой случайный комочек слизи; но еще хуже (дыхание, если о нем не думать, вроде бы выравнивается) — то, что в этот проклятый заговор включился его кишечник, и он весь забит какой-то пакостью и его так крутит-вертит, что вот-вот вывернет наизнанку и одновременно пронесет, но надо держаться и оттого весь он покрывается липким потом, который на ветерке да на солнышке ускоренно обсыхает, и его колотит озноб.