Отверженные (Перевод под редакцией А. К. Виноградова ) - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечер проходил оживленно, весело и приятно. Радостное настроение деда придавало тон всему празднику, и каждый по мере сил старался подражать этому почти столетнему старцу. Танцевали мало, зато смеялись много, точно на детской свадьбе. На эту свадьбу можно было пригласить и доброе старое время. Впрочем, оно тоже тут присутствовало в лице Жильнормана.
Свадебный пир кончился, и шум сменился тишиною.
Новобрачные ушли.
Вскоре после полуночи дом Жильнормана стал храмом.
Здесь мы и остановимся. На пороге брачной ночи стоит улыбающийся ангел, приложив палец к устам.
III.
Неразлучные
Что случилось с Жаном Вальжаном? Повинуясь так мило отданному Козеттой приказанию, он засмеялся, а затем, видя, что на него никто не обращает внимания, Жан Вальжан встал и незаметно вышел в переднюю. Это была та самая комната, куда он восемь месяцев тому назад вошел весь черный от покрывавшей его грязи, крови и пороха, возвращая деду внука. Старинные панели теперь были убраны зеленью и цветами, музыканты сидели на том самом диванчике, на котором тогда лежал Мариус. Баск, в черном костюме, в коротких панталонах, в белых чулках и белых перчатках, обкладывал розами каждое блюдо, которое нужно было подавать к столу. Жан Вальжан показал ему свою руку на перевязи, поручил ему объяснить причину своего ухода и скрылся.
Окна столовой выходили на улицу. Жан Вальжан неподвижно простоял несколько минут во мраке под ярко освещенными окнами. Он слушал. До него доходил неясный шум пира. Он слышал высокопарную и авторитетную речь дедушки, звуки скрипок, звон тарелок и стаканов, взрывы смеха, и среди этого веселого шума различал нежный, веселый голосок Козетты.
С улицы Филь-дю-Кальвер он направился на улицу Омм Армэ.
Возвращаясь домой, он шел улицей Сен-Дени, улицей Святой Екатерины и Белых Плащей; избранный им путь был немного длинен, но зато это была та самая дорога, которой он уже целых три месяца ходил с Козеттой с улицы Омм Армэ на улицу Филь-дю-Кальвер, чтобы миновать слишком оживленную и грязную Тампльскую улицу.
Эта дорога, по которой ступали ножки Козетты, исключала для него возможность избрать всякий иной путь.
Жан Вальжан, вернувшись домой, зажег свечу и поднялся наверх. В квартире было пусто. Даже Туссен и той уже тут не было. Шаги Жана Вальжана гулко раздавались в пустом доме. Все шкафы были открыты. Он вошел в комнату Козетты. На постели не было простыни. Тиковая подушка без наволочки и без кружев лежала на одеялах, тоже свернутых и лежавших в ногах на ничем не прикрытом матраце, на котором некому уже было больше здесь спать. Все мелкие безделушки, которые так любят женщины и которыми так дорожила Козетта, тоже исчезли, остались только крупная мебель и четыре голые стены. Кровать Туссен тоже была без простыни и одеяла. И только одна постель во всей квартире была застлана как следует и, казалось, ждала кого-то; то была постель самого Жана Вальжана.
Жан Вальжан окинул взглядом стены, задвинул ящики комодов, захлопнул дверцы шкафов и стал ходить из одной комнаты в другую.
Потом он вернулся в свою комнату и поставил свечу на стол.
Здесь он снял повязку с правой руки, и оказалось, что он может владеть ею так же хорошо, как и другой, здоровой.
Он подошел к кровати, и взгляд его упал, может быть, случайно, а может быть, умышленно на его неразлучный маленький чемоданчик, с которым он никогда не расставался и к которому его всегда так ревновала Козетта. Прибыв 4 июня на улицу Омм Армэ, он положил его на маленький столик, стоявший в голове возле его постели. Он с какой-то торопливостью подошел теперь к этому столику, достал из кармана ключ и отпер чемоданчик.
Затем он медленно стал вынимать одежду, в которой десять лет назад Козетта вышла из Монфермейля; сначала он достал черное платьице, потом черную косынку, потом толстые детские башмачки, которые Козетта могла бы надеть и теперь, такая у нее была маленькая ножка, потом толстую детскую кофточку из бумазеи, юбочку, фартучек с карманом и шерстяные чулочки. Эти чулочки, которые и теперь еще показывали грациозную форму женской ножки, были не длиннее руки Жана Вальжана. Все это было черного цвета. Он сам принес ей всю эту одежду в Монфермейль. Доставая эти вещи одну за другой из чемодана, он раскладывал их на постели. Он думал и вспоминал прошлое. Это было зимой, в декабре, тогда было очень холодно, она дрожала от стужи, едва прикрытая лохмотьями, ее бедные ножки в деревянных башмаках были совсем красными. Он велел ей сбросить с себя эти тряпки и надеть принесенную им траурную одежду. Мать девочки, покоившаяся в могиле, должна была чувствовать себя довольной тем, что дочь носит по ней траур и, главное, тем, что она одета и что ей тепло. Он вспомнил про Монфермейльский лес. Он проходил по нему вместе с Козеттой. Он вспомнил, какая тогда была холодная погода, деревья стояли без листьев, в лесу не было птиц, на небе не было солнца, но для него это было все равно: ему казалось все это прекрасным. Он разложил на постели все эти предметы детского костюма, положил косынку возле юбки, чулки рядом с башмачками, кофточку рядом с платьицем и одну за другой принялся пересматривать все вещи. Она была тогда вот такого роста, в руках у ней тогда была большая кукла, она опустила луидор в карман своего фартучка, она все время смеялась, они шли, держась за руки, и, кроме него, у нее тогда никого не было на свете.
И вот его седая голова опустилась на постель, старое мужественное сердце дрогнуло, он приник лицом к платьицу Козетты, и, если 6 кто-нибудь проходил в эту минуту по лестнице, тот услыхал бы ужасные рыдания.
IV.
Immortale jecur[115]
И снова началась та ужасная борьба, многие фазы которой мы уже видели.
Иаков боролся с ангелом всего только одну ночь. А сколько раз приходилось нам видеть, как боролся Жан Вальжан со своей совестью, напрягая все свои силы.
Это была неслыханная, ужасная борьба! Бывали моменты, когда у него скользила нога, а иногда ему казалось, что у него из-под ног уходит почва. Сколько раз эта совесть, стремившаяся к добру, сжимала и давила его в своих тисках! Сколько раз неумолимая истина становилась ему коленом на грудь! Сколько раз, подавленный светом познания, он начинал просить пощады! Сколько раз этот неумолимый свет, зажженный в нем и для него епископом, проникал к нему в душу в то время, когда он хотел быть слепым! Сколько раз он снова поднимался во время борьбы и становился у скалы, опираясь на софизмы и барахтаясь в грязи, то повергал свою совесть на землю, то сам падал, поверженный ею! Сколько раз после того, как ему удавалось придумать какое-нибудь подсказанное эгоизмом заключение в обход того, что он считал справедливым, слышал он, как его разъяренная совесть кричала ему в ухо: «Ты хочешь обмануть меня! Негодяй!» Сколько раз не желавшая покориться мысль хрипела в агонии, подавленная сознанием очевидности. Он пробовал сопротивляться Богу. Как часто обливался он мертвенно-холодным потом. Какие получил он никому невидимые раны, из которых только он один чувствовал, как сочится кровь! Сколько ссадин в его жалком существовании! Сколько раз он поднимался окровавленный, подавленный, разбитый, но просвещенный, с отчаянием в сердце, но зато с ясною душою, и, побежденный, чувствовал себя победителем. Изломав, истерзав его горячими клещами, его совесть, грозная, сияющая и спокойная, стоя над ним, говорила: «Теперь иди с миром!»
И вот после такой ужасной борьбы какой печальный итог. Увы!
Но в эту ночь Жан Вальжан чувствовал, что ему предстоит выдержать последнее сражение.
Перед ним стоял мучительный вопрос.
Пути Господни неисповедимы, и судьба человека складывается не всегда прямолинейно, на этом пути тоже существуют свои зигзаги, тупики, темные коридоры, большие перекрестки, где дорога разветвляется в разные стороны — Жан Вальжан стоял в эту минуту на самом опасном перепутье.
Он достиг высшей стадии смешения добра и зла. И этот ужасный перекресток был теперь у него перед глазами. И теперь, точно так же как это бывало и раньше, перед ним открывались две дороги: одна соблазнительная, а другая ужасная. Какую из них избрать?
Ту ужасную дорогу советовал ему избрать таинственный перст, который все мы видим каждый раз, когда устремляем наши глаза в темноту.
Жану Вальжану еще раз предстояло сделать выбор между хотя и ужасным, но спасительным перстом и раскинутыми ему сетями дьявола, сулившими наслаждение.
Правда ли это, что для души возможно исцеление, а судьбу исцелить нельзя? Страшная это вещь! Неисцелимая судьба! Ему предстояло решить следующий вопрос: каким образом он, Жан Вальжан, должен отнестись к счастью Козетты и Мариуса? Он сам хотел этого счастья, он сам его устроил, он сам вонзил его себе в грудь, и теперь, видя его, он мог испытывать нечто похожее на удовлетворение, какое испытывал бы оружейный мастер при виде своего клейма на ноже в ту минуту, когда он вытаскивал бы его, залитый дымящейся кровью, из своей груди.