Рождественские повести - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Тысячу раз! - воскликнул Тоби.
- Как?
- Я бедный человек, - застыдился Тоби, - я мог благодарить их только словами.
- И ты всегда это делал? - вопросил дух колокола. - Никогда не грешил на нас?
- Никогда! - горячо вскричал Тоби.
- Никогда не грешил на нас скверными, лживыми, злыми словами?
Тоби уже готов был ответить: "Никогда!", но осекся и смешался.
- Голос Времени, - сказал дух, - взывает к человеку: "Иди вперед!" Время хочет, чтобы он шел вперед и совершенствовался; хочет для него больше человеческого достоинства, больше счастья, лучшей жизни; хочет, чтобы он продвигался к цели, которую оно знает и видит, которая была поставлена, когда только началось Время и начался человек. Долгие века зла, темноты и насилия сменяли друг друга, несчетные множества людей мучились, жили и умирали, чтобы указать человеку путь. Кто тщится преградить ему дорогу или повернуть его вспять, тот пытается остановить мощную машину, которая убьет дерзкого насмерть, а сама, после минутной задержки, заработает еще более неукротимо и яростно.
- У меня и в мыслях такого не было, сэр, - сказал Трухти. - Если я сделал это, так как-нибудь невзначай. Нарочно нипочем не стал бы.
- Кто вкладывает в уста Времени или слуг его, - продолжал дух, сетования о днях, тоже знавших невзгоды и падения и оставивших по себе глубокий и печальный след, видимый даже слепому, - сетования, которые служат настоящему только тем, что показывают людям, как нужна их помощь, раз кто-то способен сожалеть даже о таком прошлом, - кто это делает, тот грешит. И в этом ты согрешил против нас, колоколов.
Страх Тоби начал утихать. Но он, как вы знаете, всегда питал к колоколам любовь и признательность; и когда он услышал обвинение в том, что так жестоко их обидел, сердце его исполнилось раскаянья и горя.
- Если б вы знали, - сказал Тоби, смиренно сжав руки, - а может, вы и знаете... если вы знаете, сколько раз вы коротали со мной время; сколько раз вы подбадривали меня, когда я готов был пасть духом; как служили забавой моей маленькой дочке Мэг (других-то забав у нее почти и не было), когда умерла ее мать и мы с ней остались одни, - вы не попомните зла за безрассудное слово.
- Кто услышит в нашем звоне пренебрежение к надеждам и радостям, горестям и печалям многострадальной толпы; кому послышится, что мы соглашаемся с мудрецами, меряющими человеческие страсти и привязанности той же меркой, что и жалкую пищу, на которой человечество хиреет и чахнет, - тот грешит. И в этом ты согрешил против нас! - сказал колокол.
- Каюсь! - сказал Трухти. - Простите меня!
- Кому слышится, будто мы вторим слепым червям земли, упразднителям тех, кто придавлен и сломлен, но кому предназначено быть вознесенными на такую высоту, куда этим мокрицам времени не заползти даже в мыслях, продолжал дух колокола, - тот грешит против нас. И в этом грехе ты повинен.
- Невольный грех, - сказал Тоби. - По невежеству. Невольно.
- И еще одно, а это важнее всего, - продолжал колокол. - Кто отвращается от падших и изувеченных своих собратьев; отрекается от них, как от скверны, и не хочет проследить сострадательным взором открытую пропасть, в которую они скатились из мира добра, цепляясь в своем падении за травинки и кочки утраченной этой земли, и не выпускали их даже тогда, когда умирали, израненные, глубоко на дне, - тот грешит против бога и человека, против времени и вечности. И в этом грехе ты повинен.
- Сжальтесь надо мной! - вскричал Тоби, падая на колени. - Смилуйтесь!
- Слушай! - сказала тень.
- Слушай! - подхватили остальные тени.
- Слушай! - произнес ясный детский голос, показавшийся Тоби знакомым.
Внизу, в церкви, слабо зазвучал орган. Постепенно нарастая, мелодия его достигла крыши, заполнила хоры и неф. Она все ширилась, поднималась выше и выше, вверх, вверх, вверх, будя растревоженные сердца дубовых балок, гулких колоколов, окованных железом дверей, прочных каменных лестниц; и, наконец, когда стены башни уже не могли вместить ее, взмыла к небу.
Не удивительно, что и грудь старика не могла вместить такого могучего, огромного звука. Он вырвался из этой хрупкой тюрьмы потоком слез; и Трухти закрыл лицо руками.
- Слушай! - сказала тень.
- Слушай! - сказали остальные тени.
- Слушай! - сказал детский голос. На колокольню донеслось торжественное пение хора. Пели очень тихо и скорбно - за упокой, - и Тоби, вслушавшись, различил в этом хоре голос дочери.
- Она умерла! - воскликнул старик. - Мэг умерла! Ее дух зовет меня! Я слышу!
- Дух твоей дочери, - сказал колокол, - оплакивает мертвых и общается с мертвыми - мертвыми надеждами, мертвыми мечтами, мертвыми грезами юности; но она жива. Узнай по ее жизни живую правду. Узнай от той, кто тебе всех дороже, дурными ли родятся дурные. Узнай, как даже с прекраснейшего стебля срывают один за другим бутоны и листья и как он сохнет и вянет. Следуй за ней! До роковой черты!
Темные фигуры все как одна подняли правую руку и указали вниз.
- Призрак дней прошедших и грядущих будет тебе спутником, - сказал голос. - Иди. Он стоит за тобой.
Тоби оглянулся и увидел... девочку? Девочку, которую нес на руках Уилл Ферн! Девочку, чей сон - вот только что - охраняла Мэг!
- Я сам сегодня нес ее на руках, - сказал Трухти.
- Покажи ему, что такое он сам, - сказали в один голос темные фигуры.
Башня разверзлась у его ног. Он глянул вниз, и там, далеко на улице, увидел себя, разбившегося и недвижимого.
- Я уже не живой! - вскричал Трухти. - Я умер!
- Умер! - сказали тени.
- Боже милостивый! А новый год...
- Прошел, - сказали тени.
- Как! - крикнул он, содрогаясь. - Я забрел не туда, оступился в темноте и упал с колокольни... год назад?
- Девять лет назад, - ответили тени.
Отвечая, они опустили простертые руки; там, где только что были темные фигуры, теперь висели колокола.
И звонили: им опять пришло время звонить. И опять сонмы эльфов возникли неизвестно откуда, опять они были заняты диковинными своими делами, а едва смолкли колокола, опять стали бледнеть, пропадать из глаз, и растворились в воздухе.
- Кто они? - спросил Тоби. - Я наверно сошел с ума, но если нет, кто они такие?
- Голоса колоколов. Колокольный звон, - отвечала девочка. - Их дела и обличья - это надежды и мысли смертных, и еще - воспоминания, которые у них накопились.
- А ты? - спросил ошеломленно Трухти. - Кто ты?
- Тише, - сказала девочка. - Смотри!
В бедной, убогой комнате, склонившись над таким же вышиванием, какое он часто, часто видел у нее в руках, сидела Мэг, его родная, нежно любимая дочь. Он не пытался поцеловать ее; не пробовал прижать ее к сердцу; он знал, что это отнято у него навсегда. Но он, весь дрожа, затаил дыхание и смахнул набежавшие слезы, чтобы разглядеть ее получше. Чтобы только видеть ее.
Да, она изменилась. Как изменилась! Ясные глаза потускнели. Свежие щеки увяли. Красива по-прежнему, но надежда, где та молодая надежда, что когда-то отдавалась в его сердце, как голос!
Мэг оторвалась от пялец и взглянула на кого-то. Проследив за ее взглядом, старик отшатнулся.
Он сразу узнал ее в этой взрослой женщине. Так же завивались кудрями длинные шелковистые волосы; те же были полураскрытые детские губы. Даже в глазах, обращенных с вопросом к Мэг, светился тот же взгляд, каким она всматривалась в эти черты, когда он привел ее к себе в дом!
Тогда кто же это здесь, рядом с ним?
С трепетом заглянув в призрачное лицо, он увидел в нем что-то... что-то торжественное, далекое, смутно напоминавшее о той девочке, как напоминала ее и женщина, глядевшая на Мэг; а между тем это была она, да, она; и в том же платье.
Но тише! Они разговаривают!
- Мэг, - нерешительно сказала Лилиен, - как часто ты поднимаешь голову от работы, чтобы взглянуть на меня!
- Разве мой взгляд так изменился, что пугает тебя? - спросила Мэг.
- Нет, родная. Ты ведь и спрашиваешь это только в шутку. Но почему ты не улыбаешься, когда смотришь на меня?
- Да я улыбаюсь. Разве нет? - отвечала Мэг с улыбкой.
- Сейчас - да, - отвечала Лилиен. - Но когда ты думаешь, что я работаю и не вижу тебя, лицо у тебя такое грустное, озабоченное, что я и смотреть на тебя боюсь. Жизнь наша тяжелая, трудная, и улыбаться нам мало причин, но раньше ты была такая веселая!
- А сейчас разве нет? - воскликнула Мэг с непонятной тревогой и, поднявшись, обняла девушку. - Неужели из-за меня наша тоскливая жизнь кажется тебе еще тоскливее?
- Если бы не ты, у меня бы никакой жизни не было! - сказала Лилиен, пылко ее целуя. - Если бы не ты, я бы, кажется, и не захотела больше так жить. Работа, работа, работа! Столько часов, столько дней, столько долгих-долгих ночей безнадежной, безотрадной, нескончаемой работы - и для чего? Не ради богатства, не ради веселой, роскошной жизни, не ради достатка, пусть самого скромного; нет, ради хлеба, ради жалких грошей, которых только и хватает на то, чтобы снова работать, и во всем нуждаться, и думать о нашей горькой доле! Ах, Мэг! - Она заговорила громче и стиснула руки на груди, словно от сильной боли. - Как может жестокий мир существовать и равнодушно смотреть на такую жизнь!