Граф Платон Зубов - Нина Молева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Озимые…
— Они и есть. Все под метелку вымерзли. Пересевать нечем. Крестьяне чем могли запасались. Мох ели, сено, листья.
— Господи! Да как же это!
— Скотина едва не у всех пала — корму и вовсе никакого.
— Это когда князь Потемкин путешествие государыни в Тавриду готовил…
— А путешествие-то сие причем?
— Притом, что зерна на него пошло видимо-невидимо: где для виду в степи сеяли, где мешки напоказ насыпали.
— Я надоумил к государыне императрице обратиться: хоть не деньгами, так хлебом, помочь.
— И что же? Помогла?
— Ответу не дождались. Что писали, что не писали. По учреждениям ходить стал, ответ один: нету и ждать нечего.
— Так и мне подумалось.
— Вам подумалось? Так ведь друг ваш Гавриил Державин как Фелицу превозносит — и мудрая, и милосердная. Слов ему на панегирические вирши не хватает.
— О Гавриле Романовиче особый разговор.
— Разошлись во мнениях?
— Тут другое.
— Пиитом придворным стал?
— О дворе много думает, не спорю. Только после путешествия государыни в Тавриду Потемкина божеством своим объявил. Его талантами да победами восторгается.
— Но он же сам недавно…
— То-то и оно, что недавно сатрапом его видел, а теперь, когда весь спектакль сей узрел, в восторг от Таврического пришел.
— Чудны дела твои, Господи.
— Все наши в путешествии сем участие принимали. Капнист — как предводитель дворянства киевского, Львов — как архитектор храма. Державину ли не знать, каким представление сие было для зрителей просвещенных и непросвещенных. Сам в нужде горькой вырос, за одежу ветхую в герольдмейстерской конторе дворянином признан не был: документов и искать не стали. Сообразить нетрудно, как это ни с того ни с сего в голой степи поселяне в одеждах праздничных скот пасут. Да не один пастух, а толпою, да еще хороводы вокруг скотины водят, песни поют. Но Бог с ним. Вы-то что же делать стали?
— После государыни, как понял, что никакой помощи не последует, к помещикам бросился. Чуть не на коленях молил хлебом с крестьянами поделиться. Их-де крестьяне, с кого оброк брать будут, коли все голодом перемрут?
— Не помогло?
— Где там! Одна надежда осталась на собственные запасы.
— Да много ли их у вас, Николай Иванович?
— Сколько было, столько и роздал. До последнего зернышка. Своим давал, чужим не отказывал. Кто приходил, тому и давал.
— Святой вы человек, Николай Иванович!
— Не говорите так, друг мой, не надо. Нам с вами о святости думать ни к чему — тщеславие из сердца искоренять следует. От тщеславия звереет человек, сердцем каменеет.
— И многим вашей раздачи хватило?
— Немногим, это правда. Потому мы тогда с братом и порешили те три тысячи рублей, что на дела припасены были, тоже на хлеб потратить. Положили половину ярового — на семена, половину ржи — для прокормления. Тут уже всех удовольствовали. Даже запасец небольшой остался, чтобы, если кто новый добредет, оделить.
— И все сами?
— Нет, пришлось на управляющего положиться, а самому в Москву возвращаться.
— Так в Авдотьине и без вас раздача продолжалась?
— Что управляющий меня послушался, дива тут нет. Главное было, чтобы злоупотреблений каких не явилось. Тут уж я велел всем свидетельства да расписки давать, а для помещиков афишку напечатал — советовал, как лучше крестьянам помогать. О долге им дворянском напомнил.
— А душа в то время за типографию болела.
— Болела, Дмитрий Григорьевич, как же иначе. Дело-то мы огромное развернули, на всю Россию работать стали.
— Лабзин мне с великим прискорбием сообщил, что ограничения большие по типографии установлены были.
— Так и есть. Книги нравственного и философического содержания отныне мне печатать запрещено. Или разрешено одним духовным типографиям под соответствующим синодальным надзором заниматься.
— И даже того вам в заслугу не поставили, что вы в голод столь много отечеству послужили.
— В вину, Дмитрий Григорьевич, только в вину.
— Ничего не пойму!
— Вам непонятно, а властям все просто. Мол, деятельность новиковская филантропическая привлекает к его вредному учению многих людей. Из чего следует рекомендовать ему впредь от подобных хлебных раздач воздержаться, тем паче других дворян своими афишками не прельщать.
— А крестьянам умирать?
— Все в руке Божией — так и митрополит мне сказал.
— Спорить с ним решили?
— С митрополитом? Господь с вами, Дмитрий Григорьевич. Ведь о главной беде я вам сказать не успел. Все с силами собираюсь?
— Николай Иванович, друг мой бесценный, неужто мало горестей вам пережить пришлось?
— Видно, мало. На высшем суде их никто и не заметит. А испытания, Дмитрий Григорьевич, сами знаете, посылаются нам по силам и терпению нашим. Раз ниспосланы Господом, значит, и выдержать их сможем. Сверх сил человеческих Господь не наказует.
— Знаю, друг мой, твердо знаю.
— Когда Спаситель крест свой на Голгофу нес, нешто по силам он ему был, а ведь донес. Духом Сын Божий сильнее нас был — в этом и вся разгадка.
— Чем же ваш крест еще отяжелел?
— Сказать страшно, Дмитрий Григорьевич. Кончился у меня только что срок аренды университетской типографии. Казалось бы, великое дело — продлить, ан личный приказ государыни последовал: с Новиковым договора не подписывать. Вот она где смерть моя, Дмитрий Григорьевич. Как мы с вами с людьми теперь говорить станем, как обратимся. Просвещение без книги ни в одной стране невозможно, а уж в России тем паче. Не будет больше новиковской типографии, не будет…
— Спасти ее, только бы спасти!
— Потому и в Петербург собрался. Может, Перед государыней похлопотать можно, снисхождения какого добиться. Вам с Бецким поговорить, мне с Безбородко встретиться. А то ведь десяти лет как не бывало. Пришлось на страницах «Московских ведомостей» проститься мне с читателями нашими, поблагодарить их за верную поддержку и на том кончить.
— Николай Иванович, друг мой, новостей вы наших петербургских не знаете…
— Каких?
— У Бецкого теперь к государыне ходу нету, а у меня к президенту. Кончилась моя служба академическая, Николай Иванович, на пенсион меня списали.
— Вас? Вас, Дмитрий Григорьевич? Да кто же на вас, первого портретиста российского, руку поднял?
— Кто бы ни поднял, а Бецкой сию экзекуцию провел. Не соглашался я, чтоб академистов рабами потемкинскими на юг для работ пустых гнали, доводы из государственных распоряжений приводил. А как Потемкина лавровым венком за вымыслы его да растраты увенчали, меня за болезнями множественными уволили. И Безбородко вам не поможет. После триумфа потемкинского тише воды ниже травы стал, ни во что не мешается.
— Я и так Александру Андреевичу по гроб жизни благодарным останусь.
— Да, ведь он первым расследовать дело с типографией вашей отправлен был.
— Конечно, он, благодетель мой. Со мной сердечно потолковал, никакой вины за мной не нашел. Для государыни решение такое придумал, что, мол, московские чудаки не более как скучные ханжи.
— Рассчитывал, что с ханжами государыня милостивее обойдется. Посмеяться посмеется, и дело с концом.
— Расчет-то его не оправдался. Государыня следствие Прозоровскому передала. Будто ждала, кто самый суровый приговор вынесет. Да все это дело прошлое, вспоминать не к чему. Мне бы еще раз выстоять — не получилось.
— С здоровьем что-нибудь, друг мой?
— Припадки нервические у меня начались. Сознание потеряю, так час-другой в себя привести не могут. А тут еще Александра Егоровна моя…
— С супругой-то что, Николай Иванович?
— Чахотка у нее. Доктора советуют в Италию везти не медля. Какая там Италия! Так полагаю, самое время нам в Авдотьино перебираться, коли в поездке моей нынешней смыслу не будет.
— А без лекарей-то как же?
— При крайней нужде до Москвы добраться можно. Родился-то я в Москве, дом вы знаете на Большой Ордынке.
— Как не знать — через переулок от моей Екатерининской церкви. Место славное.
— Того не скажу. Я ведь, Дмитрий Григорьевич, с Авдотьиным моим всей юностью связан. Родители меня еще совсем дитятею туда перевезли. Деревня небольшая, в наследство матушке пополам с кузиной, супругой сенатора Александра Васильевича Алябьева, досталась. Там же учителя первого своего увидел. Дьячок был местной церкви. Худо ли, бедно ли с грамотой меня познакомил, а дальше родители в гимназию при Московском университете привезли. Одним из первых учеников. Только терпения моего и на один год не хватило: отчислили меня за нехождение в классы. Родитель бранить меня не стал и тут же повез в Петербург записывать в лейб-гвардии Измайловский полк. С отставкой я поспешил — дальше поручика не пошел и с 1768 года издательским делом занялся. Тут уж и вовсе Авдотьино забыл. А теперь тянет. Ночами Северка снится. Берега пологие, песчаные. Травы луговые в воду смотрятся. Камыша в тех местах не сыскать. Леса славные. Сосновые. По лету гречиха зацветет, как море голубое по подам разольется. Пчелы жужжат. Жаворонки заливаются…