День рождения покойника - Геннадий Головин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неплохо помню, что перед тем, как отключили светильник разума, шарахались мы по этому маршруту уже вдвоем — с каким-то веселым мужиком, судя по всему, шпионом. Он был, бедолага, тоже до того уже славен и хорош, что по-русски говорил только: «Гут!» и, чуть что, ржал как лошадь. Я ему отвечал, понятно, тоже иностранно, чтоб было понятней: «Якши! Хинди-руси, бхай, бхай! Прорвемся! Не трухай!»
И мы, товарищи, на удивление хорошо понимали друг друга, потому что, правильно говорят, дружба не знает границ, и всегда простой человек доброй воли поймет другого простого человека доброй воли безо всякого на то языка.
Ну, а потом — пал на землю мрак алкоголизма!
Стало темно, как у негра за пазухой. Стало скучно и нехорошо, как в понедельник поутру в холодном КПЗ.
Затем, согласно законам природы, которые никто не отменял, смотрю, начинает полегоньку светать в голове… и тут — обнаруживаю я себя — матушка родная Агафья Ивановна! — за рубежом!
На иностранной какой-то скамеечке сижу, на заграничном каком-то скверике, в окружении — его ни с чем не перепутаешь! — мира капитала и присущих ему противоречий.
Тут я говорю себе, мужественно сжав зубы:
— Спокуха! За нами, наверняка, следят. Главное — абсолютная спокуха на лице!.. Не дергайся. Постарайся незаметно для постороннего взгляда напрячь свою энциклопедическую память и вспомнить, что такого, паразит, ты сумел натворить за время отключки, если даже твоя терпеливая Родина вышвырнула тебя за свои пределы как глубоко противный и чуждый элемент!
Напрягаюсь, сохраняя внешнее обладание, но — хоть ты меня вниз головой закапывай! — ничего не вспоминаю! Мрак и ужас.
Может, думаю, похитили меня?
А что? — с целью внедрить меня в какой-нибудь завод-конкурент, имея в виду полный развал его производственной дисциплины и экономики? Да только, думаю, вряд ли. Вряд ли так уж далеко за пределы шагнула моя скромная известность.
Далее — более. Суюсь я по застарелой утрешней привычке в карман произвести ревизию капиталов и вдруг слышу, волосы у меня на голове кучерявиться начинают: деньги!! в иностранной валюте!!!
Тут меня как колокольней по башке вдарили: «Завербовали, падлы!»
Я чуть со скамейки от огорчения не упал. «Допился, сучий сын! Мало того, что мать родную, авторитет среди коллектива и семейное благополучие пропил, теперь уже и до Родины добрался!»
Все-таки через пару минут сомнений и мучительных анализов даю обратный ход: «Не мог я, хоть стреляйте-расстреливайте, даже по самому пьяному-распьяному делу родимую Родину продать за тридцать с чем-то сребреников в неизвестной мне валюте! А откуда же деньги?»
Здесь-то уж — коли до таких обвинений дошло! — напряг я свою феноменальную из последних силенок, чуть из дресен не выскакиваю, и вижу, проясняется кое-что…
Сначала — откуда взялась фанера? Объясняю так: когда мы с тем шпионом-экскурсантом в Бермудском треугольнике шарахались, кто ставил? Понятное дело, я. Как русский человек, к тому же в отпуске. А он, видать, боялся в долги залезть и потому втихаря денежки свои мне в карман сувал. То-то помню, пару раз я удивлялся, когда его руку в своем кармане находил.
Ну, ладно. Про деньги вспомнил — уже легче. Не продавал Родину.
Снял шапку, чтоб холодный пот утереть, а шапка-то на мне — не моя! Шапка-то на мне — от того туриста-диверсанта! Тут уж я окончательно почти что все припомнил.
И как ходили мы в обнимку, и как шапками раз десять махались в знак вечной дружбы и мира между народами, как рядышком на тротуаре сидели, я ему «Сегодня мы не на параде…» пел, а он слезами умывался. Помню, я его в гости зазывал. А чтобы его именно в наш район забросили, обещал методом народной стройки взлетно-посадочную полосу в тайге раскорчевать и сигнальные костры выложить. Потом, вспоминаю, дружненько кемарили мы под стеночкой, а я все, дурак, удивлялся, чего это нас чумовоз не подметает — сидим-то, считай, на самой главной улице, в виде, считай, оскорбляющем достоинство советских прохожих.
Вот так, на ощупь, впотьмах, с героическим трудом удалось мне в конце концов воссоздать картину гнусного падения моего необузданного нрава, в результате чего я и оказался — и поделом! — на чужбине, вдали от всего того, что было мне дорого, что объединяло и наполняло меня законной гордостью.
Вы, надеюсь, тоже врубились и тоже догадались, к каким недостойным методам прибегает иной раз фортуна-индейка, дабы научить уму-разуму нашего ничтожного брата? Аль нет?
Сидели мы с моим северным соседом, как я теперь понимаю, не просто на углу, скажем, Невского и Садовой, а в одной из тех географических, «Интуристом» у милиции откупленных точек координат, куда после культурной программы должны организованно и дисциплинированно сползаться и тихо лежать там в ожидании автобуса на родину все эти запойные любители расстрельной архитектуры, кировских балетов и зимних дворцов… Дело в том, что у них там с этим — страшенный лимит. Вроде как у нас с колбасой в некоторых, отдельно взятых регионах. И вот, точно так же, как в конце недели прут наперегонки в Москву или Питер рязанские, псковские, ивановские автобусы-туристы, точно так же и наши северные сопредельники к вечеру пятницы начинают испытывать жуткую нехватку в душе чего-то такого, чего у них выдают по талонам, а чего в Ленинграде — езды-то, господи, три часа! — море разливанное.
Как они умудрились меня — это меня-то!! — за своего принять — уму непостижимо. Здесь только одно объяснение: та похоронная команда, которая у них сбором членов занималась, тоже, думаю, не из диабетиков была составлена, им тоже, видать, не только по усам текло…
Да ведь и то сказать, ботинки на мне были неподдельно финские, в шмотки меня ребятишки из общежития обрядили тоже небось заграничные, шапка — чужая. Мудрено ль перепутать?
Рожа, конечно, из ансамбля выбивалась, мне кажется. Да ведь после полутора-то литров на любую рожу такая тень интернационализма ложится, что, будь я и негром преклонных годов, и то сошел бы за белокурого какого-нибудь бестию.
Как за руки за ноги в автобус затаскивали, помню. Как ехали, помню смутно. Вспоминаю только, что не шибко удобно было лежать головой на полу, а ногами — на спинке кресла, и очень, помню, не нравился мне типок, который крест-накрест на мне отдыхал и все ногами сучил во сне, должно быть, кировский балет вспоминал.
А на КПП — дело ночное — пересчитали нас во тьме по ногам да головам — меня-то наверняка по ногам, — с числом паспортов сверили, штемпелечки поставили и…
…и вот вам — результат: сижу на чужбине, на враждебном мне бульваре, на глубоко чуждой мне скамеечке!!
И только тут понял я, товарищи, что влип, как муха в повидло!
Огляделся я еще разочек, и так уж мне все это не понравилось, что, ей-богу, чуть не взвыл!
Чисто, конечно, опрятно, ничего не скажешь, но — душе все равно противно! Воняет чем-то, не скажу, что плохо, но не по-нашему! Надписи все сплошь — иностранные. Номерные знаки — чужие. На всех магазинах — будто вот-вот война начнется — железные занавески. А возле дверей — в расчете на дураков вроде меня — ящики с молоком, безо всякой якобы охраны…
Попить захотел — так, не поверите, ихние автоматы нашу мелочь принимать отказываются!
И темно у них там почему-то, гораздо темнее, чем у нас. И ветер с воды — какой-то чересчур уж ядовитый, насквозь пробирает.
Встал я, иду потихонечку. Не сидеть же сиднем всю оставшуюся жизнь. И осмотреться надо, да и на работу куда-нибудь определиться..
На первое время я решил глухонемым полудурком прикинуться, авось сойдет.
Насчет пропасть — это я, конечно, не боялся. Руки-ноги еще при мне, а специальностей у меня, как у Леонардо ихнего да Винчи, — штук шесть или даже восемь.
Потогонная, правда, система у них, сказывали… Ну, да ведь и мы в лагерях не пионерских воспитывались! — одолеем. В случае чего, забастовку объявлю.
И все-таки тошно мне, братцы, было — врагу не пожелаю!
Иду я по каменным этим джунглям. Ни душонки вокруг, ни шевеления.
И вдруг — матушка родная! — надпись нашими буквами!!
Представительство какое-то.
Я — бегом! Жму на звонок. Смеюсь, как дурачок! Хоть на своих, думаю, посмотрю, и то легче будет! Да и не дадут, православные, пропасть!
Мужик открывает. Глаза спросонья не вовсе еще продрал. Но по овалу лица вижу: наш! У меня от радости что-то с языком сделалось: слова друг друга отпихивают, вперегонки выскакивают.
Он глазами хлопает, ничего не понимает. А что уж тут особенного понять! Невмоготу мне на чужбине! Домой хочу! Всей жизнью искуплю!
Слушал он меня, слушал. Наконец понял, зевнул и говорит:
— Ступай, ступай, белогвардейская морда! Раньше надо было думать… — и дверь у меня перед носом — бац! — и захлопнул.
От такого формализма ножки у меня окончательно ослабели. Сел я на каких-то ступеньках неподалеку и — вконец заскучал.