Кола Брюньон - Ромен Роллан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сказал:
– Говорят: «Опытный врач дает ране загнить». Так поступаешь и ты, Ракен, целитель города. Ты утучняешь мятеж и кормишь чуму, а потом доишь обе свои скотинки. Ты стакнулся с ворами. Ты поджигаешь наши дома. Ты предаешь тех, кого ты должен охранять. Ты руководишь теми, кого должен карать. Скажи нам, изменник, это ты из трусости или из алчности занялся этим гнусным ремеслом? Что ты хочешь, чтобы тебе повесили на шею? Какую надпись? «Вот человек, продавший свой город за тридцать сребреников»...
За тридцать сребреников? Не так мы глупы! Цены возросли со времен Искариота. Или: «Вот старшина, который, чтобы спасти свою шкуру, продавал сограждан с молотка»?
Он рассвирепел и сказал:
– Я делал то, что должен был делать, то, на что я имел право. Зачумленные дома я жгу. Таков закон.
– И ты называешь зачумленными, ты метишь крестом всех тех, кто не за тебя! «Кто хочет утопить свою собаку...» <"... обвиняет ее в бешенстве". Французский стих (по старинной пословице), который произносит Кола, принадлежит Герену де Бускалю (комедия «Правление Санчо Пансы», 1641 г.) и повторен Мольером в его «Ученых женщинах». – Прим. перев.> Это ты тоже, чтобы бороться с чумой, позволяешь грабить зараженные дома?
– Помешать этому я не в силах. А вам-то что за беда, если потом эти грабители сами мрут, как крысы? Сразу два зайца убиты. Вдвое легче!
– Он будет нам рассказывать, что истребляет чуму громилами, а громил – чумой! И так, понемножку, он останется победителем в разрушенном городе. Разве я не говорил? Помрет больной, помрет болезнь, и останется один врач. Так вот, мэтр Ракен, начиная с сегодняшнего дня, мы на тебя тратиться не станем, мы сами себя будем лечить; а так как за всякий труд полагается плата, то мы можем тебе дать...
Ганньо сказал:
– На кладбище кровать.
Это было, как если бы собакам швырнули кость. Они ринулись на добычу, рыча; кто-то крикнул:
– Уложим малютку спать! К счастью, дичь спряталась в альков и, прислонясь к стене, растерянно смотрела на оскаленные морды. Я отозвал собак:
– Ту-бо! Предоставьте действовать мне! Они не спускали с него глаз.
Бедняга, голый, розовый, как поросенок, дрожал от страха и холода. Я сжалился. Я ему сказал:
– Ну, натягивай штаны! С нас довольно, милый брат, любоваться на твой зад.
Они расхохотались до слез. Я воспользовался затишьем, чтобы их урезонить. Тем временем этот скот вползал в свою шкуру, скрежеща зубами и меча недобрые взгляды, потому что чувствовал, что гроза удаляется. Одевшись и поняв, что зайца изловят еще не сегодня, он осмелел и стал нам дерзить: он назвал нас мятежниками и пригрозил нам судом за оскорбление должностного лица. Я ему сказал:
– Ты больше не должностное лицо. Старшина, я тебя смещаю.
Тогда его гнев обратился против меня. Желание отомстить взяло верх над осторожностью. Он сказал, что знает меня хорошо, что это я моими советами вскружил глупые головы этим бунтарям, что он обрушит на меня бремя их вины, что я негодяй. Объятый неистовством, запинаясь, с присвистом, он закидал меня щедрой дланью, самой отборной бранью. Ганньо спросил:
– Убить его, что ли? Я сказал:
– Ты поступил догадливо, Ракен, что разорил меня. Ты знаешь, мерзавец, что я не могу велеть тебя повесить, не навлекая на себя подозрения в том, что действую из мести за мой сожженный дом. А пеньковый воротник был бы тебе к лицу. Но пусть другие тебя им украшают. Тебя не убудет, если ты и подождешь. Главное то, что ты попался. Ты теперь ничто. Мы с тебя срываем твой пышный старшинский наряд. Мы сами берем в руки кормило и весло.
Он пролепетал:
– А ты знаешь, Брюньон, чем ты рискуешь? Я ему ответил:
– Знаю, милый мой, рискую головой. Что ж, я ею готов сыграть хоть в поддавки. Потеряю ее, выиграет город.
Его отвели в тюрьму. Там ему досталось еще теплое место, уступленное ему старым сержантом, которого посадили три дня назад за отказ повиноваться его распоряжениям. Пристава и вратарь ратуши, когда дело было сделано, говорили в один голос, что так и следовало, и они, дескать, всегда думали, что Ракен предатель. Что толку думать сложа руки!
До сих пор все шло гладко, как ровная доска, где рубанок скользит, не встречая сучка. И это меня удивляло. Я спрашивал:
– Куда же девались разбойники? Как вдруг слышу крик:
– Пожар! Ясное дело: они грабили не здесь.
На улице запыхавшийся человек сообщил нам, что вся шайка громит склады Пьера Пуллара в Вифлееме, возле ворот башни Лурдо, бьет, жжет, пьет вовсю. Я сказал приятелям:
– Ежели им для пляски нужны музыканты, мы к их услугам!
Мы побежали на Мирандолу. С террасы открывался вид на весь нижний город, откуда доносился во тьме грохот шабаша. На башне святого Мартына прерывисто гудел набат.
– Товарищи, – сказал я, – придется нам спуститься в самое пекло. Будет жарко. Готовы ли мы? Но прежде всего нужен начальник. Кто им будет?
Хочешь, С осу а?
– Нет, нет, нет, нет, – отвечал он, отступая на три шага назад. – Я не хочу. Довольно и того, что я здесь разгуливаю в полночь со старым мушкетом. Что велено будет, что надо будет, я сделаю, – но только не командовать. Избави боже! Я никогда ничего не умел решать...
Я спросил:
– Так кто же хочет? Но никто не шевельнулся. Я этих голубчиков знаю!
Говорить, ходить, это еще куда ни шло. Но когда требуется принять решение, никого нет. Вечная привычка хитрить с жизнью, по-обывательски, мямлить и щупать раз пятьдесят сукно, которое хочешь купить, торговаться и тянуть до тех пор, пока не упустишь или случай, или сукно. Случай представился, я протягиваю руку:
– Если никто не хочет, тогда я.
Они сказали:
– Идет!
– Но только чур: повиноваться мне беспрекословно всю эту ночь! Иначе мы погибли. До утра я один глава. Судить меня будете завтра. Согласны?
Все сказали:
– Согласны.
Мы спустились с холма. Я шел впереди. Слева от меня шагал Ганньо. По правую руку я поместил Барде, городского бирюча и барабанщика. Уже при входе в предместье, на Заставной площади, мы встретили весьма веселую толпу, которая добродушно направлялась целыми семьями, малюток за руку держа, прямо к месту грабежа. Совсем как в праздник. Иные хозяйки захватили с собой корзинки, словно в базарный день. Люди останавливались, глядя на наш отряд; перед нами учтиво расступались; они не понимали, в чем дело, и, следуя за нами, невольно шагали в ногу. Один из них, цирюльник Перрюш, шедший с бумажным фонарем, под самый нос мне его поднес, узнал меня и сказал:
– А, Брюньон, приятель! Так ты вернулся? Что ж, как раз вовремя.
Вместе выпьем.
– Все в свое время, Перрюш, – отвечаю я. – Мы с тобой будем пить завтра.
– Стареешь ты. Кола. Жажда времени не знает. До завтра вино разопьют.
Они уже начали. Поспешим! Или ты, чего доброго, потерял вкус к благородной влаге?
Я сказал:
– К краденому вину, да.
– Оно не краденое, а спасенное. Когда горит дом, лучше, по-твоему, так и давать по-дурацки гибнуть добру?
Я отстранил его с дороги:
– Вор! И прошел мимо.
– Вор! – повторили ему Ганньо, Барде, Сосуа, все остальные. И прошли мимо.
Перрюш так и – замер на месте; затем яростно заорал; обернувшись, я увидел, что он бежит за нами, грозя кулаком. Мы делали вид, что не слышим его и не видим. Настигнув нас, он вдруг умолк и зашагал вместе с нами.
Когда мы вышли на берег Ионны, оказалось невозможным протиснуться к мосту. Такая толпа. Я велел бить в барабан. Первые ряды расступились, сами не зная толком зачем. Мы вошли клином, но нас зажало. Тут я увидел двух сплавщиков, которых хорошо знал, отца Жоашена, по прозванию «Калабрийский король», и Гадена, он же Герлю <Gueurlu – бездельник, шалопай.>. Они мне сказали:
– Что такое, мэтр Брюньон, с чего это вы сюда явились с вашей ослиной кожей и всеми этими навьюченными, важными, как лошаки? Это вы смеха ради или на войну собрались?
– Ты угадал, Калабр, – говорю ему. – Ибо я, перед тобой стоящий, на сегодняшнюю ночь капитан Кламси и иду защищать город от его врагов.
– От его врагов? – сказали они. – Да ты в уме ли?
Кто же это такие?
– Те, кто поджигает.
– А тебе не все ли равно, – сказали они, – раз твой-то дом уже сожжен? (О нем жалеют; ошиблись, понимаешь.) Но дом Пуллара, этого висельника, разжиревшего нашими трудами, этого фарисея, который щеголяет в шерсти, снятой с наших же спин, и, обобрав до нитки всех вокруг, презирает нас с высоты своих заслуг! Кто его пограбит, может быть уверен, что попадет прямиком в рай. Это святое дело. Так что ты нам не мешай. Тебе-то что? Не грабить самому, еще куда ни шло. Но мешать другим!.. Никакого убытка, и верный барыш.
Я сказал (потому что мне было бы тяжело отдубасить этих бедных малых, не попытавшись сперва их образумить):
– Убыток великий, Калабр. Надо спасать нашу честь.
– Нашу честь! Твою честь! – сказал Герлю. – Пить ее можно, что ли?
Или есть? Завтра нас, чего доброго, и в живых-то не будет. Что от нас останется? Ничего не останется. Что об нас будут думать? Ничего не будут думать. Честь – это роскошь для богачей, для дураков, которых хоронят с эпитафиями. А мы будем лежать все вместе, в общей яме, как ломти трески.