Стальной волосок - Владислав Крапивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О-о-о… — протянул Николай Константинович. — Это уже глубокие суждения. Целая философия…
Гриша слышал о том, что такое философия. Доктор как-то объяснял в одной из бесед про ученых. Но сейчас Гриша приподнял плечи и сказал:
— Не знаю…
— При такой философии стать офицером во флоте или в армии, конечно же, невозможно. Командиром может быть лишь тот, кто умеет при необходимости подавить в себе жалость к подчиненным. И не только в случае, как сегодня, это как раз пустяк. Иногда приходится посылать на смерть сотни, а то и тысячи людей. А как иначе?… Иначе — поражение и бесчестие… Ты, по-моему, слышал в кают-компании разговор о командире фрегата «Рафаил»?
Гриша помолчал и кивнул — вспомнил.
— Стройников был блестящий офицер, — сказал Гарцунов. — С немалыми заслугами и отличиями. Но в тот несчастный для себя день, когда фрегат окружила турецкая эскадра и не было пути к спасению, он не проявил должной твердости. Матросы заколебались, и Стройников не посмел отдать приказ, чтобы, сцепившись с вражеским кораблем, взорвать фрегат… За что и лишен был судом и государем наград, званий и дворянства…
Грише стало жаль Стройникова. Почти как Вялого…
— А зачем надо было взрывать-то? Ну сожгли бы себя и сколько-то там турок… Велика ли победа?
— Надо это было ради понятия чести… — твердыми, как деревянные кубики, словами объяснил Гарцунов.
— Ну… да. Но это была бы его честь, Стройникова. А матросы-то, вы говорите, не хотели. А честь… она разве бывает по приказу? Она ведь… когда человек решает сам…
— Матросы давали присягу государю, — сухо напомнил командир брига.
Да, здесь возразить было нечего. Гриша знал, что такое присяга. Дал ее — значит, умирай, но держись. Про это в стольких книжках написано… И нашлось лишь одно возражение.
— Но… — ощетинившись, выговорил Гриша, — я-то пока не давал присяги. И больше не хочу быть ни юнгой, ни кадетом.
— Вот как! И это — твердо?
— Да.
— Однако же… в твоем решении я не вижу смелости. Наоборот…
Гриша опять приподнял плечи: думайте как хотите.
— А впрочем… — раздумчиво сказал Гарцунов, — смелость, возможно, в этом есть. Как посмотреть… Никто тебя, мальчик, не станет неволить… Однако же будет еще время подумать и рассмотреть все неторопливо. Может быть, ты и передумаешь… А пока вот, возьми… — Гарцунов взял Гришу за кисть руки, разжал его пальцы и вложил в них теплую монету. Гриша понял сразу, что это злосчастный рубль…
Ну, почему, почему не отдал он его девочке Анне на острове Флореш? Пожалел — и оттого все несчастья!.. Да нет же, не пожалел! Побоялся, что отберут у нее монету взрослые, разменяют на мелкие сентаво и сантимы, пустят на хозяйство. У них ведь там, в Понта Дельгада, любые деньги в ходу. Матросы, вернувшись из кабака, рассказывали, будто лавочник принимал не только португальские крузейро, что выдал команде корабельный ревизор, но и русские гривенники, и завалявшиеся в карманах английские пенсы…
«Не изворачивайся, — сказал себе Гриша. — Пожадничал, отделался стеклышком, за это напасти на твою голову…» — «Да не жадничал я! Стеклышко мне было дороже! Если бы я отдал рубль за раковину, получилось бы, что купил ее! А я хотел, чтобы подарок за подарок!»
Так он с минуту спорил с собой, а тяжелый рубль в ладони тяжелел и будто делался горячим…
— Спрячь и больше не теряй, — с неловкостью проговорил Гарцунов.
— Больше уж никогда не потеряю, — устало пообещал Гриша. Размахнулся и кинул монету в темную воду. На миг искоркой отразился в рубле желтый фонарь. Вот и все…
— Ну что ж… — без удивленья отозвался Гарцунов. Будто ожидал чего-то такого. — Ладно, ступай в каюту, поздно уже…
Гриша не спорил, пошел к двери кормовой надстройки. Капитан — за ним.
— Николай Константинович! — окликнули его. Это был штурман. Гарцунов остановился. Гриша тоже. Не от желания подслушать разговор, а просто от неожиданности.
— Николай Константинович… — в голосе Ивана Даниловича была немалая тревога. — Барометр упал с небывалой скоростью. Даже ртути не видно в трубке. Велите спускать брам-стеньги и стеньги.
— Вахтенный! — тут же возвысил голос Гарцунов.
— Слушаю, Николай Константинович! — немедля отозвался с мостика лейтенант Новосельский.
— Аврал! Паруса долой, брам-стеньги и стеньги вниз! Ставить штормовые триселя. Шлюпки, вельбот и орудия крепить сверх обычного!.. К штурвалу вторую вахту! — Капитан уже не думал о Грише.
Впрочем, нет, думал:
— Григорий, марш в каюту! И не высовывать носа!
Стихия
1
Во время урагана Гриша не боялся. То есть почти не боялся. Страх, конечно, был, но он как бы существовал отдельно, жил в сторонке и скоро сделался привычным, как боль от ушиба, полученного при катании на санках…
Страшнее было начало. То есть ожидание урагана. Навалившаяся тишина душной ночи, тускнеющие звезды, исчезновение ветра, качание на мертвой зыби, тоскливое желание: уж скорее бы… А когда засвистело, завыло, бросило кораблик с борта на борт, грохнуло волнами в обшивку, кинуло «Артемиду» к небу, потом швырнуло в глубину и взметнуло снова, оказалось, что бояться… не имеет смысла. Это, как если бы тебя проглотило громадное чудовище. Ты боялся, что оно проглотит, но вот это случилось, и теперь — бойся, не бойся, а изменить ничего нельзя. Остается только цепляться за коечную стойку, чтобы не кидало в каюте из угла в угол, и гадать: а долго ли будет длиться такое? И в гаданье этом пробивалось даже любопытство.
Конечно, долго это длиться не могло. Такое существование, когда или ощущаешь, как тебя вместе с судном возносит в черную заоблачность, или теряешь вес от стремительного падения. Или валишься (опять же вместе с бригом) то вправо, то влево — с пониманием, что этот чудовищный крен может быть последним в твоей жизни, но опять же почти без страха, а скорее с каким-то сумрачным весельем…
Да, трудно было понять, сколько времени это длится. Время то замирало, то мчалось. И наконец Грише показалось, что наступила середина ночи.
Он был в каюте один. Гардемарин Невзоров, видимо, нес вахту (хотя какая вахта, когда весь мир катится куда-то вверх тормашками под злорадный рев стремительного воздуха). Устроиться на койке в лежачем положении и постараться заснуть нечего было и думать. К тому же Гриша чувствовал: попытаешься лечь — и вот тогда-то страх навалится на тебя…
Наконец он не выдержал одиночества. Уловив секундную остановку в небывалой раскачке, он рванулся к двери, потом к другой, ведущей из коридорчика на палубу, — и навалился на нее. Дверь не поддавалась — видимо, ее прижимал встречный бешеный ветер. Но потом качнуло вперед, и дверь ослабла. Гриша вылетел в темень, свист, под рев и хлесткие брызги. Его пронесло по палубе около сажени и прижало грудью к ограждению грот-мачты. Это были крепкие балки. Гриша изогнулся, ухватил балку в объятия, мертво сцепил пальцы и замер так — пытаясь понять, что же творится вокруг.
Высоко над головой дергалось и кажется даже, что стонало, бревно тяжелого гика. Над ним гудела и трепетала черная парусина штормового грота-триселя. Гриша знал, что этот — единственный сейчас на «Артемиде» — парус помогает судну держаться носом к потокам воздуха и волнам. Как деревянное перо, которое поворачивает к ветру детскую вертушку. Стоит бригу повернуться к ураганному напору бортом — и спасения не жди… Да и вообще возможно ли спасение в таком аду?
Додумать такую мысль Гриша не успел: накрыло гребнем. Он вскрикнул, закашлялся, отплевал соленую воду и сквозь мокрые ресницы увидел размазанный свет желтого фонаря и метание теней. Видимо, это были матросы. Кажется, они пытались что-то делать: то ли тянули какие-то снасти, то ли крепили что-то на палубе, а может быть, просто старались удержаться, чтобы не смыло за борт. Свет фонаря стал вдруг мутно-зеленым — это между ним и Гришей встала стена воды. Гриша различил над ней искорки — это, наверно, фонарный свет рассыпался в пузырях пенного гребня. В следующий миг тяжесть воды навалилась на мальчишку, скомкала его, оторвала от балки, отнесла назад и ударила о дверь. Гриша рванул ее за скобу, ввалился под палубу юта, потом в свою клетушку. Опять вцепился в коечную стойку, которая была теперь самой прочной вещью на свете.
Он был мокрый до ниточки. Парусину штанов сбоку оттягивала какая-то тяжесть. Гриша дотянулся до кармана и… вытянул промокшего кнопа.
«Вот и ему не сладко…» Стеклянные глазки-бусинки кнопа блестели, как слезинки. (Удивительно, что в жестяном, прикрученном к бимсу фонаре до сих пор горела свеча; как она ухитрилась не погаснуть в таком метанье?)