Признания авантюриста Феликса Круля - Томас Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
[36]
– Да замолчите вы, – оборвал он мой речевой каскад. – И чтоб я больше не слышал стихов! Не терплю поэзии, от нее у меня желудок сводит. У нас в большом зале во время файф-о-клока иногда выступают французские поэты, те, у кого есть что надеть. Дамам это нравится, но я стараюсь забиться куда-нибудь подальше. Стихи меня в холодный пот вгоняют.
– Je suis desole, monsieur le directeur general. Je suis violemment tente de maudir la poesie[37].
– Хватит. Do you speak English?[38]
Говорил ли я по-английски? Нет, конечно, но мог притворяться минуты три, что говорю: на этот срок хватало того, что уловил мой слух в Лангеншвальбахе и Франкфурте от тональности английской речи и тех крох словарного запаса, которые я подобрал там и сям. Сейчас важно было из ничего сделать нечто ослепительное, хотя бы на мгновение. Поэтому я прожурчал одними кончиками губ, не осклабившись и не артикулируя ртом, как невежды представляют себе речь детей Альбиона, а надменно задрав нос:
– I certainly do, Sir. Of course, Sir, quite naturally I do. Why shouldn't I? I love to, Sir. It's a very nice and comfortable language, very much so indeed. Sir, very. In my opinion, English is the language of the future, Sir. I'll bet you what you like, Sir, that in fifty years from now it will be at least the second language of every human being…[39]
– Зачем вы крутите носом, в воздухе? Это лишнее. И ваши теории мне тоже не нужны. Я интересуюсь только, насколько вы владеете языками. Parla italiano?[40]
В ту же секунду я превратился в итальянца: никакой изысканности и журчания – огонь и страсть накатили на меня. Пламенным цветом распустилось во мне все, что я слышал из уст крестного Шиммельпристера, нередко и подолгу гостившего в этой солнечной стране. И я, то поводя рукой с плотно сжатыми пальцами перед самым своим носом, то вдруг широко их растопыривая, певуче затараторил:
– Ma Signore, che cosa mi domanda? Son veramente innamorato di questa bellissima lingua, la pid bella del mondo. Ho bisogno soltanto d'aprire la mia bocca e involontariamente diventa il fonte di tutta l'armonia di quest'idioma celeste. Si, caro Signore, per me non c'e dubbio che gli angeli nel cielo parlano italiano. Impossibile d'imaginare che queste beate creature si servano d'una lingua meno musicale…[41]
– Стоп! – крикнул он. – Вы уже опять впали в поэзию, хотя знаете, что мне от нее становится дурно. Неужели вы не можете помолчать? Человеку, служащему в хорошем отеле, это просто не подобает. Впрочем, выговор у вас неплохой и кое-какие лингвистические познания имеются. Даже большие, чем я ожидал. Что ж, попробуем вас, Кноль…
– Круль, господин главноуправляющий.
– Ne me corrigez pas![42] По мне, можете называться Кналем. А ваше крестное имя?
– Феликс, господин главноуправляющий.
– Это меня не устраивает. Феликс – звучит необычно и слишком претенциозно. Вы будете зваться Арман…
– Перемена имени доставит мне величайшее удовольствие…
– Последнее не существенно. Арманом звали лифтера, который по случайному стечению обстоятельств сегодня от нас уходит. Завтра можете вступить в его должность. Попробуем вас в качестве лифтера.
– Смею вас заверить, господин главноуправляющий, что я сумею зарекомендовать себя на этой работе и свои обязанности буду выполнять лучше, чем Есташ.
– А чем плох Есташ?
– Подает машину или слишком низко, или слишком высоко, приходится делать головоломные прыжки. Но это, конечно, когда он возит, так сказать, «своего брата». С клиентами гостиницы, насколько я понял, Есташ более обходителен. Такая неровность в выполнении служебных обязанностей, по-моему, отнюдь не похвальна.
– При чем тут ваши похвалы? Вы что, социалист?
– Ни в какой мере, господин главноуправляющий. Общество, такое, как оно есть, представляется мне восхитительным, и я горю желанием снискать его благосклонность. Я только полагаю, что свое дело надо выполнять добросовестно, даже если оно тебе не по душе.
– Социалистов мы в своем предприятии не потерпим.
– Ca va sans dire, monsieur le…[43]
– Можете идти, Круль! Подыщите себе на складе в подвальном этаже ливрею по росту! Ливрея выдается администрацией, но обувь у служащих своя… а я должен заметить, что ваши башмаки…
– Это случайный промах, господин главноуправляющий. Не позднее завтрашнего утра он будет полностью исправлен. Я понимаю, какие обязательства накладывает на человека служба в таком почтенном предприятии, и смею заверить, что мой внешний вид будет безупречен. Ливрея, если мне будет позволено это заметить, меня очень и очень радует. Крестный Шиммельпристер любил наряжать меня во всевозможные костюмы и всегда хвалил меня за то, что в каждом я чувствовал себя так, словно век носил его, хотя, собственно, прирожденное дарование вряд ли заслуживает похвалы. Но форму лифтера мне еще надевать не случалось.
– Не беда, – отвечал он, – если в этой ливрее вы будете производить впечатление на хорошеньких женщин. До свидания, сегодня вы здесь не понадобитесь. Погуляйте вечерком по Парижу. А завтра с утра пусть Есташ или кто-нибудь другой поездит с вами несколько раз вверх и вниз, приглядитесь к обращению с механизмом. Это штука несложная, и вы быстро ее освоите.
– Я буду бережно обращаться с лифтом, – последовал мой ответ, – и не успокоюсь, покуда он не будет останавливаться точно на уровне площадки. Du rest'e, monsieur le directeur general, – добавил я, и мои глаза увлажнились, – les paroles me manquent pour exprimer…[44]
– C'est bien, c'est bien[45], я занят, – пробормотал он и отвернулся; брезгливая гримаса опять промелькнула на его лице. Но меня это не огорчило. Я бегом бросился вниз по лестнице – мне ведь необходимо было еще утром побывать у вышеупомянутого часовщика, – без труда разыскал дверь с надписью «склад» и постучался. Маленький старичок в очках читал газету в помещении, походившем на лавку старьевщика или театральную костюмерную, столько там было развешано ливрей всех цветов и оттенков. Я сказал ему в чем дело, и оно тут же было улажено.
– Et comme ca, – заметил старик, – tu voudrais t'appreter, mon petit, pour promener les jolies femmes en haut et en bas[46].
У этой нации только одно на уме. Я подмигнул ему и заверил, что такова моя единственная мечта и задача.
Он окинул меня беглым взглядом, снял с вешалки одну из ливрей – штаны и куртку песочного цвета с красной оторочкой – и повесил все это мне на руку.
– Не лучше ли было бы примерить? – спросил я.
– Ни к чему, ни к чему. Раз я даю, значит, точно по мерке. Dans cet emballage la marchandise attirera l'attention des jolies femmes[47].
Старику, право же, пора было думать о чем-нибудь другом. Но он произносил это безотчетно, и я так же безотчетно опять подмигнул ему и, назвав его «mon oncle»[48], побожился, что ему одному буду обязан своей карьерой.
Из подвала я в лифте поднялся на пятый этаж. Я торопился, так как на душе у меня было неспокойно – не подберется ли Станко, пока я отсутствую, к моему чемоданчику? По дороге нас останавливали звонки. Господам, при входе которых я скромно жался к стенке, требовался лифт. Уже в вестибюле вошла дама (ей нужно было на второй этаж), в бельэтаже – чета, говорившая между собой по-английски, чтобы подняться на третий. Дама, вошедшая первой, возбудила мое внимание; да, слово «возбудила» здесь очень и очень уместно, ибо я смотрел на нее с бьющимся, даже сладостно бьющимся сердцем. Эту даму я знал. Хотя сегодня на ней была не шляпа-клеш с перьями цапли, а другое, широкополое, отделанное атласом произведение дорогой модистки, на которое был наброшен белый вуаль, завязанный под подбородком бантом, с длинными, ниспадающими на пальто концами, и хотя пальто тоже было другое – более легкое и светлое, с большими, обвязанными по краям пуговицами, я ни на минуту не усомнился, что это моя соседка по таможенному досмотру, дама, с которой меня роднило обладание шкатулкой. Прежде всего я узнал ее по манере широко раскрывать глаза, удивившей меня во время ее объяснения с таможенным чиновником, но, очевидно, вошедшей в привычку, так как она и сегодня это проделывала уже без всякого повода. Да и вообще ее сами по себе некрасивые черты явно имели склонность нервозно искажаться. Больше я ничего не заметил в облике этой сорокалетней брюнетки, что заставило бы меня пожалеть о тех деликатного свойства узах, которые связали нас с ней. Маленькие темные усики на верхней губе были ей к лицу, а золотисто-коричневые глаза всегда нравились мне у женщин. Если б только она то и дело не таращила их! Мне казалось, что я сумел бы мягко отговорить ее от этой назойливой привычки.
Итак, мы остановились в одном отеле, – если только к моему случаю можно было применить слово «остановиться». Чистая случайность помешала мне встретиться с ней в приемной у стола легко краснеющего господина. Близость ее в тесном пространстве лифта будоражила мои чувства. Не зная обо мне, никогда меня не видев, да и сейчас меня не замечая, она носила в себе мой безликий образ с того самого мгновения, когда вчера вечером или сегодня утром, при распаковке чемодана, обнаружила пропажу шкатулки. Я невольно приписывал этим розыскам самый враждебный для меня смысл. Что ее мысли и расспросы обо мне должны были принять форму направленных против меня шагов, что она, быть может, как раз и возвращается оттуда, где эти шаги уже были предприняты, – такая догадка почему-то лишь бегло промелькнула в моем уме, не утвердилась в нем в качестве правдоподобного предположения и не смогла побороть очарования ситуации, когда ищущая и вопрошающая не подозревает, что тот, о ком она расспрашивает, от нее так близок. Как я сожалел, благосклонный читатель, сожалел за нее и за себя, что эта близость будет столь краткосрочна – только до второго этажа! Выходя, дама, в мыслях которой я царил, сказала рыжеволосому лифтеру: