"Дни моей жизни" и другие воспоминания - Татьяна Щепкина-Куперник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Впервые в летописях Малого театра всем театром за одноактную вещь вызывали автора!
При этом гимназист упал в кресло и расплакался от радости!
— Не плачьте, — стал утешать меня Горев, — это мне плакать надо — меня хотят оштрафовать на пятьдесят рублей из-за вас!
Оказалось, что, когда стали шумно вызывать автора, надо было кому-нибудь выйти и объявить, что автора в театре нет. Но, по обычаям того времени, для этого режиссер должен был быть одетым во фрак, а дядя Сережа никак не ожидал этого и был одет по-домашнему. Тогда вызвался анонсировать Горев и сказал публике:
— Автор выйти не может, так как играет у Корша гимназиста!
За самовольные «лишние слова» его и хотели оштрафовать.
Газеты на другой день единодушно отозвались с похвалой о пьеске, в «Артисте» (лучший театральный журнал того времени) появился прекрасный отзыв.
Так 17-летняя героиня открыла 18-летнему автору путь в литературу!
Через несколько дней после первого представления ко мне приехал редактор «Артиста» Куманин, длинный, нескладный, с длинными, падавшими на глаза волосами и темной бородой. Его художественный журнал «Артист» был единственным в России по роскоши. Он просуществовал года четыре и поглотил все его состояние. Впрочем, Куманин умер молодым и почти не пережил своего возлюбленного детища. Этот журнал был посвящен исключительно театру и искусству. В нем печатались и новые пьесы. Велся он широко, в нем участвовали первоклассные силы, много было превосходных иллюстраций, портретов, серьезных статей по вопросам искусства, критики и пр. Куманин искренно изумился, увидав такого «автора»: я благодаря своему маленькому росту в 18 лет выглядела девочкой лет 13-ти. Он приехал просить у меня пьесу! «Настоящий» редактор в «настоящий» журнал! Гордости и радости моей не было предела.
На другой день я по его просьбе приехала в редакцию, помещавшуюся тогда на Страстном бульваре, и познакомилась кое с кем из сотрудников. В кабинете у Куманина было много интересных картин и этюдов (оригиналы помещавшихся в журнале снимков). Когда он стал показывать мне их, я попросила позволения встать на стул, так как иначе ничего не видела. Это привело его и всю редакцию в веселое настроение, и с тех пор Куманин начал звать меня не иначе, как «бабушкой». Тут же, в «Артисте», я познакомилась с одним из редакторов «Русской Мысли», В. А. Гольцевым, сотрудничавшим в «Артисте», и он предложил мне дать ему для «P.M.» рассказ. (Я дала рассказ «Одиночество» — это первый мой рассказ, помещенный в серьезном журнале.) Через Гольцева я познакомилась с одним из редакторов «Русских Ведомостей» — лучшей и либеральнейшей газеты в Москве — и стала писать и там. Так незаметно и ласково судьба словно подняла меня на руки — и я стала писательницей.
Когда я теперь вспоминаю обо всех этих серьезных, умных людях, так сердечно принявших меня в свою среду, — я удивляюсь этому. Но тогда все казалось естественным, и я смело шла вперед, не спрашивая — «за что мне сие?»
Так или иначе, успех «Летней картинки» определил мою судьбу, показав мне, что я могу рассчитывать на литературный заработок. Театр не увлекал меня: я знала, что при моей наружности я дальше водевилей не пойду, а меня влекло совсем к другому.
К этому времени я уже совсем вошла в московскую жизнь и Киев мне казался странным, далеким сном.
* * *Москва! Пестрая, красочная, пряничная, игрушечная Москва, такая, как ее потом Кандинский увидел: залитая солнцем закатным — никогда так не хороша, как в закатный час: с церквями красными, зелеными, розовыми; с синезвездными куполами и золотыми маковками; с розовым Страстным монастырем напротив насупившегося Пушкина, с Новодевичьим, где каждую минуту отбивают часы и падают минуты с высокой башни на тихое кладбище, где черные монашки зажигают лампады у могил, — падают с хрустальным звоном, точно жемчужины на дно серебряной чаши.
Москва с зелеными бульварами, с тройками и «голубчиками», позванивающими бубенцами: «Эх, прокачу по первопутку!» С белыми половыми в трактирах, что, ласково потряхивая волосами, в скобку подстриженными, гостей по имени-отчеству приветствуют: «Добро пожаловать, Михаил Алексеевич… Давненько не были, Александра Петровна»!
Москва с Замоскворечьем, где тяжелые ворота на засов заперты, а в домах от лампадок — чад, от перин — теснота, и после 10-ти все спит, только цепные собаки лают; с Хитровым рынком, где ужас и нищета в сердце города гнездятся, и от холода дрогнут, и пьют, и грабят, и режут… С великолепными дворцами, то Альгамбра, то готика, где-нибудь на Знаменке, — с особнячками, в тихих переулках в садах утонувших; с запахом яблок зимой; с сайками на соломе; с цыганами в Грузинах, где после пяти часов утра старая ведьма, которая еще Апухтина помнит, яичницу жарит, а узкоглазая Стеша томным голосом песни поет, а смуглая Наташа одной рукой гостя обнимает, а другой в кармане шарит.
С Татьяниным днем безумным, когда все улицы «Гаудеамус» поют; с полицмейстерской парой — пристяжная, в стерлядку изогнувшись, — звери, не лошади… С революционным подпольем на Пресне, с Ляпинкой и Гиршами, где студенты живут, молодые, веселые и голодные…
Москва — прежняя, пестрая, шалая, своя собственная — и невозвратно ушедшая.
Малый театр
Девяностые годы — эпоха тупой, глухой реакции. Женщине не давали доступа к высшему образованию, большая часть высших учебных заведений и курсов была закрыта. Остававшиеся оазисы не могли вместить в себе всех желающих. «Кухаркиных сыновей» в гимназии не пускали, евреи преследовались жестоко и неукоснительно, вплоть до того, что еврейская девушка, чтобы иметь возможность учиться и жить вне черты оседлости, готова была выхлопотать себе «желтый билет» проститутки и подвергаться всем унизительным мерам, связанным с этим… В обществе царило насильственное лицемерие. Свирепствовала цензура, доходила до нелепостей: в комедии моей заменяла «графа» «богатым коммерсантом», так как «неудобно выводить графов в комедиях!» и вычеркивала слова «страстно целует»… Пресса говорила эзоповым языком, а в домах боялись каждого громко сказанного слова: швейцары, лакеи, дворники неминуемо состояли на службе в тайной полиции. Все, что можно было, — задавлено, задушено. Тем не менее, а может быть, именно благодаря этому эти годы и подготовили все остальное. На фабриках Пресни, в студенческих каморках Конюшков и Ляпинки — общежитии фельдшериц — велась своя подземная работа и делала свое дело.
Земля стоит под паром — черная, голая, кое-где заросшая сорной травой. Она не бездействует: в это-то время она и набирает таинственно из недр своих и соков, и сил — и после этого пышно взойдет на ней новая жатва.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});