Избранные эссе 1960-70-х годов - Сьюзен Зонтаг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Бергман, возможно, имел в виду, что танк, грохочущий по пустой ночной улице в “Молчании”, — фаллический символ. Если так, это была глупая мысль (“Не верьте рассказчику, верьте рассказу”, — сказал Лоуренс). Взятый как грубая бездушная вещь, как прямой чувственный эквивалент таинственных, внезапных, полных броневого лязга событий, происходящих в гостинице, этот эпизод с танком — самый поразительный кусок фильма. Те, кто нацелен на фрейдистскую интерпретацию танка, выражают лишь свою невосприимчивость к тому, что есть на экране.
Интерпретации такого рода всегда указывают на неудовлетворенность (осознанную или неосознанную) произведением, на желание подменить его чем-то другим.
Интерпретация, основанная на весьма сомнительной идее, будто произведение художника состоит из элементов содержания, насилует искусство. Она превращает его в предмет для использования — для помещения в схему категорий.
VII
Конечно, интерпретация господствует не всюду. Можно предположить, что в современном искусстве многое мотивируется желанием спастись от интерпретации. Чтобы уйти от интерпретации, искусство может стать пародией. Оно может стать абстрактным. Оно может стать “всего лишь” декоративным. И может стать не-искусством.
Бегство от интерпретации особенно заметно в современной живописи. Абстрактная живопись — это попытка изгнать содержание в обычном смысле слова; где нет содержания, там нечего истолковывать. Противоположным путем к тому же результату идет поп-арт, пользуясь содержанием, таким очевидным, таким “как есть”, он тоже становится неинтерпретируемым.
Также и в современной поэзии — начиная с великих французских новаторов (в частности, символистов, — хотя само это название сбивает с толку) с их попытками ввести молчание в стихи и восстановить в правах магию мира — многое избежало грубых интерпретаторских объятий, Последняя революция в поэтических вкусах, революция, которая свергла Элиота и вознесла Паунда, выражает неприязнь к содержанию в общепринятом смысле слова, досаду на то, что сделало современные стихи добычей ретивого интерпретаторства.
Говорю, разумеется, прежде всего, о положении в Америке. Интерпретация у нас разгулялась в тех искусствах, где авангард хил и несуществен — в беллетристике и в драме. Американские романисты в большинстве своем либо репортеры, либо господа социологи и психологи. То, что они сочиняют, есть литературный аналог программной музыки. И столь рудиментарным, бескрылым, застойным стало ощущение формальных возможностей в прозе и в драме, что даже если содержание в них не ограничивается информацией, последними известиями, оно все равно до странности наглядно, сподручно, оголено. Насколько американские романы и пьесы (в отличие от поэзии, живописи и музыки) не отражают глубокого интереса к развитию формы, настолько они безоружны перед атакой интерпретаторов.
Однако программный авангардизм — чаще всего означавший формальные эксперименты в ущерб содержанию — не единственная защита искусства от интерпретаторской напасти. Надеюсь по крайней мере, что не единственная. Иначе искусство всегда было бы в бегах. (Кроме того, такая защита увековечивает черту между формой и содержанием, которая, в конечном счете, иллюзорна.) В идеале избегнуть интерпретаторов можно другим путем: создавая вещи, лицо которых настолько чисто и цельно, которые настолько захватывают своим напором и прямотой обращения, что могут быть... только тем, что есть. Возможно ли это сегодня? На мой взгляд, такое случается в кинематографе. Поэтому-то кино в наши дни — самое живое, самое волнующее, самое значительное искусство. Насколько живо данное искусство, вернее всего можно судить по тому, какой простор предоставляет оно для ошибок, не перестав при этом быть хорошим. Некоторые фильмы Бергмана, например, с их сбивчивыми вещаниями о современном духе, располагающими к интерпретации, все-таки торжествуют над претенциозными замыслами режиссера. В “Причастии” и “Молчании” красота и визуальная изощренность образов аннулируют буквально у нас на глазах наивную псевдо-интеллсктуальность сюжета и части диалога. (Самый замечательный пример подобного несоответствия — творчество Гриффита.) В хорошем фильме всегда есть прямота, которая полностью избавляет нас от интерпретаторского зуда. Этим раскрепощающим антисимволическим свойством обладают не только фильмы лучших европейских режиссеров нашего времени — такие, как “Стреляйте в пианиста”, “Жюль и Джим” Трюффо, “На последнем дыхании” и “Жить своей жизнью” Годара, “Приключение” Антониони, “Жених и невеста” Ольми — но и в меньшей степени старые голливудские фильмы — Кьюкора, Уолша, Хоукса и многих, многих других
То, что кинематограф еще не смят интерпретаторами, отчасти объясняется новизной самого киноискусства К счастью, кино долгое время было всего лишь “картинами”; иначе говоря, считалось частью массовой, а не высокой культуры, и мыслящие люди его не трогали Вдобавок для тех, кто хочет анализировать, в кинематографе есть и другая пожива помимо содержания Ибо кино в отличие от романа обладает словарем форм — сложной, явной и доступной обсуждению технологией движения камеры, монтажа и композиции кадра, технологией, которая включена в процесс создания фильма.
VIII
Какого рода критика, искусствоведческий комментарий желательны сегодня? Ведь я не утверждаю, что произведение искусства — табу, что его нельзя описывать или пересказывать. Можно. Вопрос — как? Какой должна быть критика, чтобы она служила художественному произведению, а не узурпировала его место?
Прежде всего, необходимо большее внимание к форме. Если установка на содержание питает высокомерную интерпретацию, то более пространные, подробные описания формы должны ее обуздывать. Требуется же для этого — словарь форм, причем словарь описания, а не предписаний . Лучшей критикой, — а ее не так много — будет та, где мысли о содержании и мысли о форме сплавлены. Если говорить о кино, драме и живописи, то на память мне приходят, соответственно, статьи: Эрвина Панофского “Стиль и материал в кинофильмах”, Нортропа Фрая “Конспект драматических жанров”, Пьера Франкастеля “Разрушение пластического пространства”. Книга Ролана Барта “О Расине” и две его статьи о Роб-Грийе — формальный анализ творчества отдельных авторов. (Лучшие главы в “Мимесисе” Эриха Ауэрбаха, как “Рубец на ноге Одиссея”, — примеры того же рода.) В очерке Вальтера Беньямина “Рассказчик размышления о творчестве Николая Лескова” предметами формального анализа стали одновременно и жанр и произведения этого писателя.
Столь же ценна была бы критика, предложившая действительно точное, четкое, любовное описание внешнего в художественном произведении. Задача эта представляется даже более трудной, чем формальный анализ. Среди редких примеров того, о чем идет здесь речь, назову критические работы Манни Фарбера о кино, работу Дороги Ван Гент “Мир Диккенса: вид из Тоджера” и Рэндалла Джаррела об Уитмене. Эти очерки открывают чувственную поверхность произведений, а не возятся под ней.
IX
Прозрачность сегодня — высшая, самая раскрепощающая ценность в искусстве и в критике. Прозрачность означает — испытать свет самой вещи, вещи такой, какова она есть. Этим и замечательны фильмы Брессона и Одзу, “Правила игры” Ренуара.
Когда-то (для Данте, скажем) революционным и творческим поступком было, наверно, создание работ, допускающих восприятие на разных уровнях. Теперь это не так. Это лишь укрепляет принцип избыточности, главный недуг нынешней жизни.
Когда-то (когда высокого искусства было немного) революционным и творческим поступком было, наверно, истолкование художественных произведений. Теперь это не так Чего нам определенно не надо теперь — это еще большего поглощения искусства Мыслью или (что еще хуже) искусства Культурой.
Интерпретация принимает чувственное переживание художественного произведения как данность и стартует с этой точки. Но теперь его нельзя принимать как данность. Подумайте о том, какая масса произведений доступна любому из нас, прибавьте сюда шквал несовместимых зрелищ, звуков, запахов, обрушиваемых на наши чувства городской средой. Наша культура зиждется на избытке, перепроизводстве; в результате — неуклонная потеря остроты восприятий. Все условия современной жизни — ее материальное изобилие, сама ее перенаселенность — действуют заодно, притупляя наши чувства. Вот и надо определить задачу критика, исходя из состояния наших чувств и способностей (нынешнего, а не когда-то бывшего).
Сегодня главное для нас — прийти в чувство. Нам надо научиться видеть больше, слышать больше, больше чувствовать.
Наша задача — не отыскивать как можно больше содержания в художественной вещи, тем более не выжимать из нее то, чего там нет. Наша задача — поставить содержание на место, чтобы мы вообще могли увидеть вещь.