Том 68. Чехов - Наталья Александровна Роскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
46 Литературное наследство, т. 68
Доминик Фернандез, также не избежавший влияния Шестова, утверждает: «Два лучших исследования о Чехове, во всяком случае на французском языке, это — эссе Щестова в его работе „Начала и концы" (это наиболее систематическое, пожалуй, даже слишком систематическое исследование творчества Чехова) и замечательная статья Томаса Манна, опубликованная в „Table Ronde" в июне 1955 г.» («Nouvelle Revue Fran- faise», 1955, 1 ноября, стр. 975).
Напомним читателю, что писал в упоминаемой статье о Чехове Томас Манн: «Это поэтическое творчество околдовало меня: столько молчаливого скромного величия таится в иронии, с какой он относится к собственной славе, в его скептическом взгляде на смысл и значение собственной деятельности, в неверии в собственную значимость. „Недовольство собой,— сказал он однажды,— составляет важнейшую черту всякого подлинного таланта". Каждое слово в этой фразе пропитано настоящей скромностью. „Черпай удовлетворение в собственной неудовлетворенности,— говорил он,— она доказывает твое превосходство над теми, кто доволен собой, и служит, пожалуй, свидетельством твоего величия". Но при всей искренности своих сомнений, при всей своей неудовлетворенности, Чехов, вопреки всему, продолжает трудиться, самоотверженно, неутомимо трудиться, трудиться до конца, сознавая при этом, что ответить на „проклятые" вопросы все-таки невозможно и испытывая угрызения совести, чувствуя, что обманываешь ожидания читателя. Да, это так: можно забавлять различными историями мир заблудившихся людей, но нельзя направить их на стезю спасительной деятельности. На вопрос бедной Кати: „Что мне делать? ", можно ответить только одно: „ Клянусь честью и совестью, этого я не знаю!" И все же надо трудиться, рассказывать истории, облекать истину в доступные формы и доставлять этим радость миру обездоленных, сохраняя смутную надежду, почти веру в то, что истина, облеченная в жизнерадостную форму, оказывает, без сомнения, освобождающее влияние на человеческую душу и может подготовить мир к лучшей жизни, более прекрасной, более справедливой, более разумной» («Table Ronde», 1955, № 89) 12.
Все это уже весьма далеко от беспощадного пессимизма Шестова и его узкого, тенденциозного и лишенного художественного чутья подхода к творчеству Чехова.
Мы позволим себе привести теперь прекрасную страницу из статьи Пьера Сувчин- ского «Горизонт Чехова», которая может послужить лучшим ответом на утверждения Шестова: «Персонажи Чехова, особенно персонажи его своеобразных драм-комедий (даже сам автор затруднялся порою определить что это: драма или комедия, трагедия или фарс) не действуют, а подчиняются обстоятельствам, и в их подчинении столько целомудрия и печали, что оно внушает к себе уважение; это подчинение обладает также магической способностью видоизменяться и приобретать характер и значение высокой трагедии. Стремясь к будущему, призывая всеми силами души то неведомое, которое должно прийти и все изменить, предчувствуя надвигающуюся катастрофу, эта среда, состоящая из людей честных и чистых, но бесконечно усталых и обессиливших под бременем повседневных забот, становится прибежищем даже для страстных сторонников действия и возмущения. Эта исповедальня, где люди жалуются, оплакивают прошлое и настоящее и клянут жизнь, становится местом очищения и передышки, местом, где слабость оборачивается силой, растерянность превращается в веру; и вот — перед нами мир, где все неразумное, все нелепое преобразуется и каким-то чудом преодолевается. Слабость и покорность вполне извинительны в этом мире, где слово любить тождественно слову жалеть. Все это может показаться весьма заурядным, беспомощным и наивным (Чехову в какой-то мере присуще „резонерство", он — один из наследников этой традиции русской литературы, берущей свое начало еще в XVIII веке; отличительная ее черта — любовь к рассуждениям на различные темы, нередко общепринятые и не требующие рассуждения), но существует еще само искусство Чехова, присущая его творчеству поистине гениальная выразительность, которая занимает •своеобразное промежуточное положение между общепринятым натурализмом и импрессионизмом, необыкновенно действующим на чувства и воображение импрессионизмом, о котором, быть может, сам писатель и не подозревал; существуют неповторимые чеховские интонации, его простые и точные слова, которые порою кажутся колдовскими и пророческими; и, наконец, самое главное: то, что все у Чехова — правда.
Но важней всего то, что вера Чехова в своей основе трагическая, но приносящая умиротворение и бодрость, не есть вера идеалистическая и абстрактная, в ней нет ничего ни от философии, ни от этики, она обладает, если можно так выразиться, всеми атрибутами, всей святостью веры в бога, в реально существующего бога, которого он именует истинным богом, но который насквозь пронизан светским духом. Думая о Чехове, невольно приходишь к мысли, что представление о боге есть (или может быть) представление в высшей степени светское» (Pierre Souvtchinsky. L'llorizon de Tche- khov.— «Cahiers de la Compagnie Madeleine Renaud— J.-L. Barrault», VI. P., 1954).
«Трагическая в своей основе», но «приносящая умиротворение и бодрость» — такова вера, такова мысль Чехова. И как это правильно, что мир Чехова — это мир, где «все неразумное, все нелепое преобразуется и каким-то чудом преодолевается!» Во всяком большом искусстве есть элемент тайны: вот почему такие понятия, как «реализм» и «импрессионизм» в применении к Чехову, хотя и правильны, но не позволяют полностью раскрыть характер его творчества, дать исчерпывающее объяснение тому, что оно собой в действительности представляет.
Этот неуловимый элемент ускользает от умов неповоротливых, угрюмых, склонных к поучениям, от людей, слишком убежденных в абсолютном и неоспоримом примате разума над чувством или попросту погрязших в тривиальности, которая является одним из самых больших пороков литературных критиков. Он ускользает от всех этих критиков, которые зачастую обладают большой эрудицией и солидными познаниями в области истории литературы и философии, но только в виде исключения вкусом и художественным чутьем. И подобные люди, не «чувствующие» искусства, не умеющие различить мелодии, звучащей в произведении, как не умел этого Шестов, берутся судить о творчестве такого утонченного, такого неповторимо своеобразного художника, как Чехов! Впрочем, Чехов вовсе не был чужд идей, он понимал то, что ныне именуют «идейной позицией» или «социальным заказом»; всем этим текст произведений Чехова, можно сказать, в какой-то мере пропитан, порою писатель слегка касается этих тем, но делает это ненавязчиво, намеками, никогда ничего не растолковывая. Нужно уметь анализировать всю лексическую ткань его прозы, а не отдельные слова, которыми Чехов пользуется необыкновенно бережливо, причем каждое из них занимает свое определенное, незыблемое место в канве повествования. Пожалуй, во всей русской и мировой литературе не существует другого писателя, чье творчество было бы столь продумано, столь искусно построено, столь