Придет Мордор и нас съест, или Тайная история славян - Земовит Щерек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки, чего-то там имелось. И даже вполне себе импозантное, хотя и довольно-таки нечеловеческое — за Лениным высилась гигантская плотина. ДнепроГЭС. По плотине ездили машины, сама же она дрожала так сильно, словно вот-вот собиралась завалиться. Ведь на нее напирал весь Днепр. Трудно было представить, что человек мог удержать такую огромную реку.
— Только это от порогов и осталось, — буркнул себе под нос Тарас, до сих пор злой, хотя я и влил в него полста водки, показывая какие-то три камушка, торчавшие над уровнем воды. — Это их, курва, Сталин взорвал. Потому что плавание судов затрудняли[147].
Таксист ожидал нас, покуривая сигарету. Когда мы садились в его «ладу», это километрами двумя раньше, слыша, что мы говорим по-польски, он спросил, не иностранцы ли мы «Вы иностранцы, да?». «Так», — ответил Тарас. Это «так» в одинаковой степени могло быть и польским, и украинским, но по легкой нотке акцента я понял, что, все-таки, украинское. — «Иностранцы. С Украины».
На острове Хортица, где когда-то стояла Сечь — сейчас был музей. А кроме него — деревья с травой. И всеобщая безнадега. Коричневого цвета речка накачивала свои воды в Днепр. На другой стороне царственной реки располагалась пародия на пляж. На нем стояли какие-то жестяные зонтики. С зонтиков-грибков слезли и краска, и смысл.
Зато вечером город расхаживался. Я был этим просто изумлен. По тяжелым, едва-едва освещенным улицам, покрытых смесью грязного снега и льда — шастали веселящиеся фигуры в черных куртках, которым было глубоко плевать на собственную бесформицу. Девицы носили блядские сапоги до самой задницы. Шпильки с треском вонзались в лед, помогая удерживать равновесие хозяйкам. Потому что все были хорошенько подшофе. Но по рукам ходили какие-то бутылки, какие-то суши из супермаркетов в маленьких упаковках. Все двигались словно грузные и черные русские медведи, но, тем не менее — это была фиеста. Тяжкая русская фиеста.
Мы шли сквозь все это с Тарасом, и даже нам самим вдруг захотелось водки. Тогда мы купили в лавке бутылку и томатный сок. А на двор было минус пять. Мы разложили какие-то картонные ящики на ступеньках закрытого музея и уселись на них. Мы пили и глядели, как вопит веселящийся народ, как он потягивает водку и пиво. Розовые щечки и курносые, покрасневшие носики. Черные куртки. Черные штаны. Черные сапоги и ботинки. Ободранная, мегалитическая улица-монстр вместо маленьких, аккуратненьких улочек. Водяра вместо вина[148]. Грузность вместо легкости. И все же — фиеста.
Они вообще — внезапно дошло до меня с ошеломительной четкостью — друг с другом никаких проблем не имеют. Равно как и проблем, кто они такие. В своих шкурах чувствуют себя превосходно. В своей действительности. Абсолютно замечательно. Быть может, разве что когда нахуярятся, но уже что-то. Тарас, похоже, рассуждал о чем-то подобном, поскольку я услышал, как он бормочет:
— Они здесь и не думают, что могли бы стать Европой. Слишком уж далеко Европа отсюда. Далеко за пределами. Здесь о ней ничего не напоминает. И им на нее до лампочки, и они даже не пытаются ее догонять. Одни мы мучаемся. Ведь от нас она уже видна, она на расстоянии вытянутой руки, но…
Он прервал свой спич. Этому мы им завидовали, я и Тарас, выпивая на раздолбанных ступенях водку и запивая ее томатным соком из пакета.
— Ты… Тарас, — спросил я неожиданно. — А ты когда-нибудь в России был?
Даже удивительно, что никогда не приходило в голову спросить у него об этом раньше.
Тарас глотнул водки, запил томатом, закурил, сплюнул и ответил:
— Нет.
Тарас вернулся во Львов. Мне же хотелось увидеть больше. И я отправился в Днепропетровск.
И вновь оказалось, что степь и Дикие Поля — это на самом деле тянущиеся до самого горизонта плоские, слепленные из грязи псевдохолмы. Снаружи было дождливо и темно-сине. Темно-сине без остановки. И это несмотря на то, что был день. Эта сырая почва всасывала весь свет, словно черная дыра, размазанная по поверхности земли. Бедные, бедные, — размышлял я, — были те казаки. Большую часть времени им приходилось болтаться в подобном дерьме по самые колени.
Автобус ехал по чем-то, похожему на асфальтовую дорогу. Шоссе растворялось в этой размокшей степи, которая напирала с обеих сторон. Здесь ничего не было, лишь иногда сквозь синюшный воздух протискивались «камазы», загруженные товаром по самый небесный свод. И еще черные коробки автомобилей-монстров с темными стеклами, и цель существования этих машин заключалась исключительно в том, чтобы ассоциироваться с российскими криминальными сериалами. Я глядел на эти их тонированные стекла и думал о том, что сказал Элвуд Блюз Джейку Блюзу[149]: «Легко не будет. На дворе ночь, а на нас черные очки».
Здание автовокзала походило вход в преисподнюю. По площади перед ним шастали людские фигуры, закутавшиеся в куртки по самые носы. И все куртки были черными — без исключений. Абсолютно. Я был здесь единственным не черным, так что чувствовал себя крашеной птицей. Носки мокасин прохожих купались в лужах, потому что случилась оттепель, и потрескавшийся, состоящий из одних щелей асфальт тут же заполнился грязной оставшейся после снега взвесью, сделавшись чем-то вроде мордорского Земноморья. Вывески и объявления выли со всех сторон как сумасшедшие, скулили и звенели цепями: разноцветная кириллица исподтишка лезла в глаза со всех углов, так что от всего этого голова шла кругом.
А тут еще те долбанные будки с мудацким русским диско — каждый из продавцов, смуглокожих кавказцев в поддельных бейсболках адидасовца, подкручивал ручку громкости на своей радиоле на батарейках до упора, а в связи с тем, что технический прогресс, что ни говори, курва, охренительный, и любое дерьмо на батарейках способно опить словно сирена в годовщину варшавского восстания — вот оно все и вопило.
И из каждого мага хренячило что-то совершенно другое, из каждого динамика иная девица хрипела под синтезатор, что любит, нравится, уважает, что «пошел ты — я тебя не знаю»[150] и что, давай, мол, дорогой рванем в Хургаду поваляться на пляже. Все эти мелодии сталкивались одна с другой, словно колесницы в «Бен Гуре», вытесывая искры и напирая друг на друга. И среди всего этого, среди всей этой дискотни шаркали ногами иззмученные, сморщенные бабульки, навьюченные самым различным товаром: сетками, сумками и рекламными пакетами с логотипами «Дольче-и-Габбана», «Бруно Банани» и водки «Смрнофф».
И автобусы на этом автовокзале были самым распоследним делом.
Но ведь так жить невозможно, думал я, а похмелюга была такая, что не дай бог, ведь дело совсем не в этом, ведь все здесь с точностью до наоборот. Им тут, размышлял я, нужен мессия.
Вот действительно, перемалывал я мысли, мессия, который влезет на одну из куч поддельных джинсов и, стоя на этой самой куче, пояснит им, что они идут в совершенно неверном направлении. Что земля обетованная находится в иной стороне. Что так быть не может… И что это шоссе ведет в ад, Адское Шоссе[151], с которого все они должны свернуть, иначе все сильнее станут ненавидеть себя самих и весь мир вокруг.
Ну да, голова у меня трещала от похмелья. У меня было желание подойти к какому-нибудь из кавказцев и попросить пояс шахида. Или бахнуть сотку в качестве лекарства, накупить чешского пластида, очень так элегантно заминировать весь автовокзал, а потом — предварительно отойдя на безопасное расстояние — нажать на кнопку и глядеть, как взрыв сметает все это с поверхности этой вот планеты, заслуживающей чего-нибудь лучшего; глядеть, как все это валится: все эти будки, все эти базарные лавки, весь этот засыпанный всяческой херней и мусором вокзал, обклеенный разным дерьмом; как взлетают в воздух куски продавцов пиратских дисков вместе с технологически прогрессивными воспроизводящими устройствами.
Вот спас я бы только бабушек. Они одни меня по-настоящему трогали. Предварительно я бы их всех вывел с заминированной территории. Они одни — размышлял я — заслуживают вечного спасения. Они невинны, не они довели до всего этого. И страдают они за миллионы других.
Бабушки, размышлял я, на волне похмельной сентиментальности, заслуживают вечной жизни в вечных деревянных домиках, окруженных со всех сторон вечной зеленью. Бабушки заслуживают вечных походов к соседкам с кошелками за яйцами и вечного сидения на табуреточке у ограды. Вечного ношения цветастых платков и фартуков, вечной возможности греться на солнышке. Возможности вставать свежим утром и петь самой себе псалмы[152], крутясь по кухне.
Впрочем, продолжал размышлять я, это ведь еще и единственные существа, которые были бы способно чего-нибудь изменить. Ведь они же неприкасаемые. И так оно в один прекрасный день и случится. Так оно и будет. Как-то раз они попросту войдут в Кремль, в резиденцию президента Украины, в тот огромный параллелепипед, в котором проживает Лукашенко, они войдут, и их никто не задержит, потому что тут на бабушку никто не поднимет руку. Все в этой стране могут взаимно убивать, привязывать аккумуляторы к яйцам бизнес-партнерам[153], требовать взятки, давить автомобилями на переходах для пешеходов, презирать, унижать, расхуяривать из калашей, но никто и никогда не поднимет руку на бабушку. Никто. Никогда.