Прекрасные и проклятые - Френсис Фицджеральд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Но в конце концов устаревший. Теперь она любила, готовилась к вечной любви, которая должна была вобрать в себя все, что она научилась чувствовать раньше, и все-таки ей было грустно, она сожалела обо всех этих мужчинах, о лунных вечерах, о своих бесконечных «переживаниях», и, конечно, о поцелуях. Прошлое… но это было ее прошлое, и сколько в нем было радости! И счастье было в ее жизни.
Рассеянно скользя по страницам, глаза ее едва останавливались на разрозненных записях последних месяцев. Но в самые недавние она вчиталась внимательнее.
1 апреля. Я уверена, что Билл Карстерс возненавидит меня за то, что я была так нелюбезна, но иногда я просто не переношу быть слишком чувствительной. Мы ехали в Рокиер-клуб, за деревьями кралась совершенно волшебная луна. А мое серебряное платье совсем износилось. Даже смешно, как просто забываются другие ночи в Рокиере — с Кеннетом Коуэном, когда я так его любила!
3 апреля. После двух часов со Шредером, у которого, как мне сказали, миллионы, я поняла, что необходимость долго говорить о чем-то одном просто изматывает меня, в особенности, когда «это» — мужчина. В конце концов, к чему такие жертвы — с сегодняшнего дня клянусь просто наслаждаться. Мы говорили «о любви» — что за банальность! Интересно, со сколькими мужчинами я говорила о любви?
11 апреля. Пэтч на самом деле позвонил сегодня! А ведь когда отрекался от меня примерно месяц назад, был просто вне себя от ярости. Я постепенно перестаю верить, что чувства могут смертельно ранить мужчину.
20 апреля. Провела целый день с Энтони. Может, я когда-нибудь и выйду за него. Мне нравятся его идеи, он пробуждает все оригинальное, что есть во мне. Около десяти появился «Блокхэд» и на своей новой машине повез меня на Риверсайд-драйв. Сегодня он мне понравился — такой предупредительный. Он понял, что я не хочу разговаривать, поэтому всю дорогу молчал.
21 апреля. Проснулась, думая об Энтони, и он конечно позвонил; голос его так мило звучал в трубке, что я отменила ради него свидание. Сегодня я чувствую, что ради него могла бы отменить что угодно, включая десять заповедей и самое себя. Он придет в восемь, я надену розовое платье и буду выглядеть свежо и невинно…
На этом месте она задержалась, вспомнив, что после того как он ушел, она раздевалась, вздрагивая от льющейся в окна апрельской прохлады. И все же она не чувствовала холода, согретая теми проникновенными банальностями, которые все еще горели в сердце.
Следующая запись была сделана несколькими днями позже.
24 апреля. Я хочу выйти замуж за Энтони, потому что мужья слишком часто — только «мужья», а мне нужен человек, которого я могу любить.
Существует четыре основных типа мужей.
1. Муж, который предпочитает вечером сидеть дома, не имеет порочных наклонностей и работает, чтоб получать зарплату. В высшей степени нежелателен.
2. Вечный тип собственника, который полагает, что жена существует лишь для того, чтоб доставлять ему удовольствие. Что-то вроде павлина, остановившегося в развитии; такие всякую хорошенькую женщину считают пустышкой.
3. Следующим идет боготворитель, делающий из жены идола, ставящий ее превыше всего в жизни, до полного забвения остального. Такому лучше всего подойдет в жены умеющая хорошо изображать чувства притворщица. Боже, как это, должно быть, утомительно — разыгрывать из себя праведницу.
4. И Энтони — временами страстный любовник, у которого хватит рассудка понять, когда это кончится, и вообще, хватает ума сознавать, что это непременно кончается. Поэтому я хочу выйти замуж за Энтони.
Какими все-таки червями должны быть женщины, готовые ползти на брюхе через свой постылый брак. Семейная жизнь нуждается конечно в декорациях, но не должна сама превращаться в них. Мой брак будет необыкновенным. Он не может, не должен стать просто декорацией — он будет самим представлением, живым, прекрасным, романтическим спектаклем, и сценой для него должен стать весь мир. Отказываюсь посвящать свою жизнь потомству. Конечно, любой настолько же в долгу перед своим поколением, насколько и перед своими нежеланными потомками. Что за судьба — толстеть, становиться бесформенной тушей, терять любовь к себе, вертеться в кругу мыслей о молоке, овсянке, няньках и пеленках… Насколько милее сердцу воображаемые дети — очаровательные крошки, порхающие (все воображаемые дети непременно должны порхать) на золотистых крылышках…
Жаль только, что они, бедняжки, имеют так мало общего с семейной жизнью.
7 июня. Вопрос этический: надо ли было влюблять в себя Бликмана? Потому что, на самом деле, я именно это и сделала. Сегодня вечером он был почти очаровательно печален. Это оказалось так к месту, что у меня перехватывало дыхание, и я готова была заплакать. Но он уже прошлое — убран в шкаф и переложен лавандой.
8 июня. Сегодня я пообещала не кусать губы. Думаю, что смогу, но лучше бы он попросил меня не есть!
Выдуваем пузыри — вот что мы делаем с Энтони. Сегодня получались просто замечательные; они лопаются, а мы выдуваем все больше и больше. Думаю, так и будет, пока у нас не кончатся вода и мыло.
На этой ноте дневник кончался. Она принялась перелистывать его обратно, через восьмые июня 1912, 1910, 1907 годов. Самая ранняя запись кудрявилась пухленьким округлым почерком шестнадцатилетней девочки — это было имя, Боб Ламар, и еще одно слово, которое она не могла разобрать. Потом она поняла, что это было, и ощутила, как на глаза навернулись слезы. Перед ней в неясных сероватых очертаниях, полуистаявшая, как и тот сокровенный вечер на мокрой от дождя веранде семь лет назад, была запись о ее первом поцелуе. Казалось, еще чуть-чуть и она вспомнит, о чем они говорили в тот вечер; но не получилось.
Страницу совсем заволокло слезным туманом. Она плакала, сказала она себе, потому что может припомнить только дождь, мокрые цветы во дворе, резкий запах сырой травы.
…Потом она нашла карандаш. Держа его в дрожащих пальцах, она подчеркнула последнюю запись тремя жирными линиями, написала ниже большими печатными буквами слово «КОНЕЦ» и, спрятав книжку обратно в стол, скользнула в постель.
Дыхание пещерыВернувшись к себе после прощального обеда с друзьями, Энтони быстро выключил свет и, ощущая себя бестелесным и хрупким, словно фарфоровая чашка, ожидающая своего часа на сервировочном столике, повалился в кровать. Ночь была теплая — даже под одной простыней он чувствовал себя достаточно комфортно; сквозь раскрытые окна доносился будящий странные предчувствия смутный гул, какой можно услышать только летом. Энтони думал о том, что вот уже остались позади яркие, но пустые молодые годы, прошедшие под знаком не требующего особых усилий, да, в общем, и беззлобного глумления над прописными эмоциями людей, давно ставших прахом. Но теперь он узнал, что существует в жизни нечто выше этого. Это было единение его души с душою Глории, чье первородное сияющее пламя и есть тот самый живой материал, из которого возникает мертвая красота книг.
Из самых недр ночи в его высокую комнату непрерывно струился то нарастающий, то едва уловимый утробный гул — словно город, как ребенок, играющий в мяч, что-то отшвыривал от себя и тут же снова старался поймать. В Гарлеме, Бронксе, Грамерси-парке, во всех припортовых кварталах, в крохотных гостиных или на усыпанных гравием, залитых лунным сиянием крышах этот звук производили тысячи влюбленных, выдыхая мельчайшие его фрагменты прямо в воздух. В синем сумраке летней ночи весь огромный город забавлялся этим звуком, выталкивая его вверх и тут же втягивая обратно, словно обещая, что еще чуть-чуть — и жизнь станет прекрасной как сказка, обещая счастье — и уже самим этим обещанием давая его. Самой своей неистребимой непрерывностью этот звук давал надежду любви. Так чего же еще?
Именно в этот момент из нежного стенанья ночи резким диссонансом выделилась новая нота. Звук доносился из заднего окна, источник его был не больше чем в сотне футов — звук женского смеха. Он начался тихо, непрерывный и стонущий — какая-нибудь горничная со своим дружком, подумал Энтони, — потом стал громче, и в нем все прибавлялось истеричных нот, пока он не напомнил Энтони безудержно хохотавшую девушку, которую он видел в водевиле. Тут смех затих, как будто прекратился, но только, чтоб начаться вновь, и уже со словами — какая-то грубая шутка, фраза из скабрезного анекдота, — он так и не разобрал. Пауза длилась всего секунду, Энтони успевал уловить басовитое рокотанье мужского голоса, — но тут все начиналось вновь; и так до бесконечности, сначала только раздражая, потом почему-то приводя в ужас. Энтони передернуло и, поднявшись с кровати, он подошел в окну. Смех, напряженный и задыхающийся, достиг своего апогея, перешел почти в крик — потом внезапно смолк, оставив после себя пустоту, зияющую и грозную, как та бесконечная пустота где-то там, вверху. Энтони постоял немного у окна перед тем, как вернуться в постель. Он чувствовал себя расстроенным и сбитым с толку. Изо всех сил старался он подавить в себе это ощущение, но что-то безудержно-животное, таившееся в этом смехе, властно приковало к себе его мысли и впервые за последние четыре месяца возбудило его застарелое, переходящее в ужас отвращение ко всему этому процессу, именуемому жизнью. В комнате сделалось душно. Ему захотелось вылететь наружу, подняться на целые мили над городом, окунуться в холодный пронизывающий ветер, и замереть бесчувственно и отрешенно, существуя лишь потаенными углами ума. А жизнь — она лишь этот смех в ночи, неистово множащийся стон женской утробы.