Легенда о Травкине - Анатолий Азольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Путаная речь Федора Федоровича, взмахи его рук, столь же путаные хождения по кабинетику напоминали упорные толчки мухи о стекло, с недоуменно-обозленным взвыванием, — это-то и начинало бесить самого Федора Федоровича. Никчемная, зряшная, бестолковая, трусливая, безответственная, эгоистическая и безнравственная жизнь прожита вами, Вадим Алексеевич! — к такому выводу пришел он и доверительно понизил голос, покатились фразы, политые маслом и посыпанные сахарной пудрой. Не все потеряно, успокаивал Федор Федорович, практика выработала действенное средство приобщения гражданина к государственным делам, действительность давно уже создала могучий инструмент грехопокаяния, обряд очищения и причащения, культовый символ. Как Вадим Алексеевич уже догадался, видимо, речь идет о документе, который условно можно назвать так: официальное уведомление о некоторых неофициальных явлениях — без указания лица, проявившего гражданскую смелость... («Анонимка», — спорхнуло с губ Травкина, но Федор Федорович предостерегающе растопырил пятерню, взывая к мудрости собеседника, моля его напрочь отбросить легкомыслие, запрещая употреблять низкие слова в столь важный момент.) Уведомление это адресовано руководящим органам, в нем, как правило, некий гражданин характеризуется отрицательно с приведением соответствующих примеров, большей частью вымышленных, как того требует нравственная и историческая традиция...
Травкин рассматривал забытую Базановым и кисти самого Павла Григорьевича принадлежащую картину; он потому и не снимал ее, что это была личная собственность Базанова; ему все казалось, что Павел Григорьевич вспомнит о забытом, сам прилетит за картиной или пришлет кого-нибудь, и было бы крайне невежливо, если б картина пылилась в углу, а не висела бы на своем месте. Маслом писал Павел Григорьевич, изображая двух путников, бредущих по степи, по пескам раскаленным; два жалких дервиша, пикообразные клюки, цепочка следов, что выдавили ступни человеческие в сыпучих песках, и тени от скитальцев, вытянутые и наброшенные на барханы, тени от многих солнц, по которым нельзя было уже выбирать направление, и только собственные следы могли что-то показать и указать...
— Федор Федорович, — с досадой произнес Травкин, — вы меня не щадите. Я все понимаю. На меня поступил донос. Лживость его очевидна. Но пренебрегать им нельзя. Цель вашего прибытия — получение от меня некоторых сведений, способных дезавуировать составителей доноса, а в случае, если они постеснялись назвать себя, — не знаю, тот ли это случай, — опровергнуть донос, оставив его без последствий. Не так ли?
Куманьков оторопело смотрел на него.
— Что ты называешь доносом, Вадим?
— Все то, что можно высказать мне в глаза, но почему-то не говорится, а пишется, причем не мне, а третьим лицам и с присовокуплением фактов, полностью или частично выдуманных.
Объяснение это Куманькова не удовлетворило. Борода его двигалась и дергалась, Федор Федорович будто прожевывал во рту услышанное словечко, и куда-то надо было девать горькую слюну, выплевывать или проглатывать.
Скривился, но сглотнул.
— Пусть будет так: донос. Но дело в том, что его нет. Пока еще нет. Но он может появиться в ближайшие же дни. И его надо опередить, обогнать. Самим отправить легкий доносец, мягкий доносишко, чтобы заполнить им некоторую пустоту. Фиктивный донос. Но на основании его и будет выстроено все здание лживых обвинений, и многое из того, что напишется в настоящих доносах, окажется лишним, не будет принято во внимание, в чем и ценность самодоноса. Гомеопатическая крупинка вместо укола ржавой иглой.
— Ну и ну... — растерянно произнес Травкин. — Вот уж не думал... Значит?..
— Значит, мы вместе сообразим, из чего составить пилюлю эту. Я в этом деле — дока, я о себе прочитал уйму доносов. Это — наука, по которой в будущем станут защищаться диссертации. В переживаемую нами эпоху обрядовый характер доносительства очевиден. Главное — покаяться, и покаяние тем ценнее, весомее, чем...
— Понятно, — остановил его Травкин. Думал долго. — Текст уже подготовлен?
— Нет. Без тебя не осмелился. Но кое-что набросал. Разреши, я присяду. — Федор Федорович подцепил ногою стул, сел, на край стола выложил длинный блокнот, на котором золотом было оттиснуто: «Сухумский обезьяний питомник». Надпись вполне соответствовала брелокам, цепочкам и перстням — этими милыми экстравагантностями и славен был Федор Федорович. — Где это у меня... Ага. Так, слушай: самодурство, оторванность от жизни коллектива и пренебрежение его интересами, игнорирование роли общественных организаций, разбазаривание государственных средств, огульное отрицание, невежество, отсутствие опыта, засорение кадров, пьянство и аморальное поведение в быту, использование государственного имущества в корыстных целях. Это, так сказать, план. Помнишь, в школе требуют план сочинения.
— Внушительно, — заметил Травкин, одобрительно кивнув. — А что в самом сочинении? Ну, конкретно, факты?
— Да ничего конкретного в данном сочинении быть не может. Приведенный мной перечень таков, что может быть приложен к деятельности любого гражданина на посту хотя бы звеньевого рисоводческой бригады. Но конкретное появится, как только комиссия начнет работать по анонимке. Слияние личных интересов с общественными постоянно воспроизводит коллизии, указанные мною, перечень можно удлинять до бесконечности.
— Невежество... — то ли вопрошал, то ли подтверждал Травкин.
И Куманьков с удовольствием подхватил:
— Ну да, невежество. В редчайших случаях руководителем делают того, кто дело знает досконально. Такого не запугаешь, такой все по-своему делать будет, и снятие такого, сколько на него ни вешай собак, немедленно отразится на деле, поставив под сомнение обоснованность снятия... Ну, ты-то по праву руководишь. Но предупреждаю: комиссия найдет способ доказать, что проку от тебя мало.
— Пьянство?..
— Не строй из себя трезвенника. Уж когда-нибудь да где-нибудь ты рюмочку пропустил. Этого достаточно.
— Великолепно... Оторванность от жизни коллектива?..
— А как же иначе. Сидишь на 35-й, а где народ? Народ твой, настройщики, на четырнадцати площадках полигона. Оторвался, слов нет.
— Огульное отрицание?
— Так это что-то вроде цвета волос при охоте на рыжих. Есть словосочетания, ничего не выражающие, ничего в себе не несущие, но обретающие политическую значимость, будучи к некоторым предметам приложенными. Что-нибудь да человек отрицает, криминалом это не сделаешь. Но огульное отрицание — это уже плохо, огульно отрицать может только плохой человек.
— Чудеса... Использование государственного имущества в корыстных целях?..
— Две машины у тебя, хоть раз да съездил в ларек или столовую. Мой заводской «Ан-2» не раз брал, с моего ведома, конечно, этот грех на себя беру.
— Да не брал ни разу! — весело удивился Травкин.
— Так возьмешь, когда туда-сюда мотаться будешь, комиссия по доносу не на 4-й площадке заседать станет!
— Ну и ну... Засорение кадров...
— Лучше меня знаешь: Воронцов и Родин. Ни друзей у них, ни заступников, зато врагов полно. Эти архаровцы на весь полигон прогремели. Воронцов — настоящий эсэсовец. В парткоме зыкинского НИИ лежит интереснейший документ, жалоба одной дамочки на твое самоуправство. Уверяет, что выселение с 35-й площадки напоминает ей осень 1943 года, когда ее семью немцы выбросили из дома. Родин к тому же неуч, прохиндей и вор. Понимать буквально это не следует. По чужим карманам твой Родин не прохаживался, но сам посуди: в течение нескольких лет быть фактически заместителем главного конструктора — и сидеть на окладе старшего техника?
— Ну и ну... — Травкин улыбался, как бы дивясь могуществу человеческого разума. — А как насчет аморального поведения?.. Женщины?
— Упаси Бог, — отмахнулся от легкомысленной версии Куманьков. — Совращение несовершеннолетней. Принуждение к сожительству лица, не достигшего половой зрелости.
Выразительным поднятием бровей Травкин углубил то, что говорила его улыбка: да, разум всемогущ, но существуют и пределы, те железобетонные факты, надолбы и колючки здравого смысла, что преграждают путь скользкому, изворотливому и прожорливому вымыслу. Однако Федор Федорович продолжал смотреть на Травкина в упор, открыто и честно, и палец его продолжал держаться на какой-то закорючке в раскрытом блокноте, словно придерживая закорючку, будто опасаясь, что она безвозвратно улетит с бумажного листа в небо.
— Надя Федотова, — с нажимом произнес он. — Которую ты оставил на площадке для известных утех. Утехи с которой продолжил на 4-й, в домике, чему и свидетели есть. Которую обесчестил и выгнал. И крупным денежным подарком заткнул ей рот. Имеются и вполне официальные документы на сей счет. Вернее, будут.
После длительной паузы, достаточно насытившись молчанием Травкина, Федор Федорович снял палец с загогулины в блокноте, сунул блокнот в карман, куда-то под бороду, считая пункт о Федотовой закрытым, а текст официального уведомления — согласованным. Еще раз глянув на Травкина, застывшего в каменной неподвижности, он с дружеской теплотой сказал: