Кысь. Зверотур. Рассказы - Татьяна Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Поди сюды, Бенедикт, любиться будем...
Окно опять завесишь да и прыг к Оленьке под одеяло. Налюбившись, выползешь к столу, позавтракаешь – и в сани. Сани тоже широкие, мягкие: шкурами устланы да подушками с курьим пером. А холопы еще шкуры несут: вроде как одеяла сверху. Обтыкают тебя шкурами со всех сторон – лежишь, как в кровати. Теща бежит к тебе, миску с пирожками тащит:
– Ну-к, проголодаешься в дороге, не дай бог.
Перерожденец валенками потопывает, ворчит:
– Погода... В такую погоду хороший хозяин собаку из дома не выгонит...
На что намекает, сволочь?
– Давай, Терентий, не рассуждай. Езжай. Кататься желаю.
– Давно ли пешком ходил, шеф?
– Как ты смеешь! А ну, живо!
Вот порода подлая: все бы спорить, возражать, насвистывать. Ленивая тварь попалась, расслабленная: нет чтоб мчаться вихрем, как Бенедикт любил, – нет, плетется нога за ногу, свистит, зубоскалит; а если девушка какая просеменит – еще и комментарии себе позволяет:
– О, какой бабец объемистый!
Или:
– А ничего кадр!
Или Бенедикту:
– Может, подбросим этих?.. Эй, мочалки! Валитесь сюда!
Только народ пугает, скотина. И неуважение навлекает. А то вообще сядет посреди дороги и сидит.
– В чем дело, Тетеря?
– Кому Тетеря, а кому Терентий Петрович.
– Я тебе покажу «Петрович»! Давай двигай!.. Стой!.. Куда тебя несет?!..
– А мне в парк!..
И заржет, гадина.
Но в общем и целом жизнь счастливая. Все хорошо. Ну, почти все. Ночью Бенедикт просыпался с непривычки, сначала не мог понять: где это я? – горница большая, окна от луны светлые, и полосы от того света на полу лежат половичками. Рядом сопит кто-то. А, это я женатый... Встанешь, пройдешься босиком, бесшумно... Пол в горнице теплый – а это оттого, что спим на втором ярусе, а под полом – трубы печные пропущены, дак они и греют. Каких только наук не понавыдумают!.. Половицы гладкие, только там-сям кучки, где Оленька наскребла. Вот постоишь, тишину послушаешь. Тихо... Ну, Оленька сопит, ну, где-то в доме храп далекий, а то вдруг вскрикнет кто во сне, но все равно – тихо. А это потому, что мыши не шуршат. Нет мышей.
Сначала дико как-то было. Мышь шуршит – жизнь идет, а и в стихах так указано: жизни мышья беготня, что тревожишь ты меня?.. А тут – ничего. Бенедикт хотел спросить, да как-то неловко было. Глупости всякие спрашивать. Нету – дак, наверное, всех выловили.
Да... хорошо: тепло, сытно, жена в теле. Да и к своякам привык: ничего страшного. Не без недостатков, но это уж как все люди. Все люди – разные, верно ведь? Теща, к примеру, – с ней, как бы сказать, скучно. Поговорить не о чем. Все только «кушайте» да «кушайте». Понял, кушаю. Рот открыл, наложил еды, закрыл, жую. Теперь про жизнь али искусство поговорить охота. Прожевал, проглотил, только собрался спросить чего, а она: «почему плохо кушаете?» Опять рот открыл, еды наложил – с полным ртом разговаривать несподручно, – проглотил, приноровился заговорить, а она:
– Что же вы совсем ничего не едите? Может, вам невкусно? Тогда так и скажите.
– Нет, все замечательно, я просто хотел...
– А замечательно, так и кушайте.
– Да я...
– Нашей едой брезгуете, что ли?
– Нет, я не...
– Может, вы к каким деликатесам привыкши, а от нашего нос воротите?
– Я...
– У нас, конечно, без разносолов, чем богаты, тем и рады, а если вы нашего не признаете...
– Но...
– Оленька! Что же он у тебя капризный какой... Уж если мою стряпню в рот не берет, я уж прям не знаю, чем его кормить!..
– Беня, не расстраивай маменьку, кушай...
– Да кушаю я, кушаю!!!
– Плохо, значит, кушаешь. – Вот такие пререкания как пойдут, так все искусство, стихи там али что, из головы и выскочит.
Тесть – он немножко другой. Он поговорить даже очень любит. Он, можно сказать, все время говорить хочет, другой раз думаешь: может, помолчал бы маленечко. Он поучать любит али вопросы задавать, вроде как проверяет. Откроет рот, подышит-подышит и спрашивает. А у него запах изо рта нехороший, вроде бы как пованивает. И шею-то все словно бы вытягивает – Бенедикт думал, ему ворот жмет, а нет: ворот у него расстегнут. Просто привычка такая. Вот наестся Бенедикт, сядет к окну посидеть – тут и тесть рядком садится, разговоры разговаривает.
– Ну что, зять, мыслей каких не завелось?
– Каких мыслей?
– Мыслей всяких нехороших?
– Не завелось.
– А если подумать?
– И думать не могу. Объелся.
– Может, на злодейство тянет?
– Не тянет.
– А если подумать?
– Все равно не тянет.
– Может, смертоубийство какое задумал?
– Нет.
– А если подумать?
– Нет.
– А если по-честному?
– Да что вы, ей-богу! Ну сказал же: нет!
– А начальство сковырнуть не мечтается?
– Слушайте, я спать пойду! Я не могу так!
– А если во сне мечты какие душегубные придут?..
Бенедикт встанет, к себе в горницу уйдет, дверью хлопнет и на лежанку бросится. А дверь тихо-тихо так отворяется: тесть голову просовывает.
Шепотом:
– А против мурзы злоумышление не пришло?
Бенедикт молчит.
– Против мурзы, говорю?..
Бенедикт ни гуту.
– А? Не пришло, спрашиваю?.. Зять?.. А, зять?.. Против мурзы, спрашиваю, не пришло ли?..
– Нет!!! Нет!!! Закройте дверь! Я сплю!!! Не мешайте человеку, что такое, я спать хочу!!!
– Так как, пришло или нет?..
Вот так времечко и течет. Покушать, поспать, с родней полаяться. В санях покататься. В окошко посмотреть. Все ладно, хорошо – лучше не бывает. Но чего-то как бы недостает. Будто что-то еще надо. Только забыл что.
Первое время после свадьбы ничего не надо было. Недели так с две, ну три. Ну четыре. Пять, может. Пока привыкал, да осматривался, да то, да се. А потом – вот словно что-то было, ан – и нету.
Слово
Сперва Бенедикт думал, что ему мышиного шороха не хватает. Ведь мышь – это все. И поесть, и одежу из шкурок скроить, и в обмен на торжище чего хочешь за нее дадут. Вот как он тогда двести штук наловил, на новый год-то? Душа пела, люди подпевали! Вспоминалось, как шел чуть ли не вприпляску, осевшие сугробчики потаптывал, в лужи пяткой бил, чтоб дрызгало радугой! Честная плата за честные труды! А сколько он всего на тех мышей наменял-то! Ведь они после с Никитой-то Иванычем неделю это добро ели, доесть не могли. Старик ватрушек напек... Как-то они на тех ватрушках сдружились, что ли. Если вообще с Прежним стариком дружить можно. Правда, кулинар из него аховый, ежели с тещей сравнить. Ватрушки, по правде если, были кривоватые: с одного боку сырые, с другого подгорелые, поверху – не творог, а незнам што. Тещины-то ватрушки сами во рту тают.
Потом думал: может, по избе своей соскучился. Бывало, и сон снился: идет он будто по тестеву дому, с галереи на галерею, с яруса на ярус, а дом вроде и тот, да не тот: словно он длиннее стал, да эдак вбок, все вбок искривляется. Вот идет он, идет да дивится: что это дом все не кончается? А нужно ему будто одну дверь найти, вот он все двери и дергает, открывает. А что ему надо за той дверью – неведомо. Вот он одну дверь-то открыл – а там изба его, да тоже не такая, а словно бы побольше стала: потолок высоко вверх уходит, в темноту, и не увидать. А только сено сухое с потолка помаленьку сыплется, шуршит и сыплется. Вот он будто стоит и на то сено смотрит, а в сердце страх, и будто кто лапой сердце то сожмет, то отпустит. И вот он сейчас что-то узнает. Вот сейчас узнает. А тут будто Оленька идет и бревно тащит. А сама неприветливая, тоже сухая какая-то. Куда ты, Оленька, бревно тащишь, почему неприветлива? А она усмехается так неприятно и говорит: какая же я Оленька, я не Оленька... Смотрит: и правда, не Оленька это, а другой кто-то...
...Вот проснешься от такого сна – во рту сухость, а сердце: тылдых! тылдых! И не понять, на каком ты свете. И ощупаешь сам себя: а я ли это? А луна сквозь пузырь светит, ярко так и страшно. И дорожка лунная на полу протянулась... А есть люди, которые во сне ходят, когда луна в полную силу взойдет: а звать лунатики. А их, говорят, луна манит. Вот в такую ночь они с постели встанут, руки вытянут, пальцами шевелят и идут. А зачем они руки вытягивают, мы не знаем. Похоже, как если б подаяния просили али помощи какой, а только если возьмешь такого за руку – отпрыгнет. И на личике изумление. И прислушивается: головку набок склонит и прислушивается. А глаза открыты, а нас они не видят. Такие голубчики с постели встанут, во двор выйдут, ходят-бродят, а потом давай на крышу карабкаться, ловко так, как по лестнице. Взойдут на крышу, под самый конек, и разгуливают. Там, видать, к луне поближе. Вот они на луну-то смотрят, а она на них: на луне вроде как лицо видать, а то лицо плачет: смотрит на нас, на жизнь нашу, и плачет.
Да, думал, что по избе соскучился. Даже съездил посмотреть: запряг Тетерю и прокатился до родимой слободы. Но – нет: не то. Посмотрел на избушку, на крышу соломенную: совсем прохудилась. Дверь настежь, во дворе лопух, с весны не полот, да дергун-трава, да кусай-трава, да еще какой-то сорняк неведомый: остья черные, долгие, лист жухлый. Первые снежинки кружатся, падают, равнодушные. Постоял, шапку сняв, как все равно у могилы. Внутри небось все разворовано. Вроде жалко, а вроде и нет: от сердца оторвалось, отвяло. Да и зря сани брал: после той поездки Тетеря распустился, совсем уважать перестал. Пока Бенедикт у плетня стоял, скотина перекурил да сплюнул наземь, а потом и говорит: