Тонкая зелёная линия - Дмитрий Конаныхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Эл. Алёша, послушай”, – ночной голос Зоси – в ушах, где-то внутри. Или снаружи. Доносится откуда-то отовсюду. Потусторонний. Обращённый внутрь, уже не к ко мне, а к кому-то третьему:
“Алёшенька, вот, послушай. Что-то непонятное. Будто часы внутри. Так странно: «Дёрг, дёрг, дёрг». Помолчит, и опять: «Дёрг, дёрг»”. – “Жози, погоди, мы же читали с тобой. Рано вроде. Третий месяц только, там же всё ещё крохотное, как горошина”. – “Говорю тебе, Эл, я точно знаю. Слышу. Ну, в смысле не басом чихает, а как часики. Не щекотно, а такое. Вот! Дёргается! Легко-легко. Тик. Тремор. Подёргивание такое. Вот, опять! Хочешь послушать?” Одеяло в сторону, холодное ухо к тёплому животу. Тишина. Ничего. Хотя… Вот – побулькивание после на скорую руку ужина. Кишочки. Хе-хе. “Ну же! Ну, Эл”. Звук доносится даже не из головы, а из груди, бьётся в ухо, чуть больно отдаётся в голову, в обложенное горло. “Эл! Слушай!” Нет, ей-богу, тишина. Ничего не слышно. Тёплый животик. Чуть-чуть, слегка увеличенный. Совершенно незаметный, маленький плотный мячик внизу. Там, где ребёнок. Мягкий животик. Родной-родной. Зосей пахнет. От этого запаха привычная дрожь по телу – от пяток по ягодицам, по лопаткам. Внизу упругое желание. Рука нежно-нежно по животику, по лобку, очень нежно по мягким губкам. “Эл, не сейчас. Погоди. Послушай же ты, ну вот же!”
И тут в ухо: “Д”.
Не “тук”, не “дёрг!”, нет. Просто будто кто-то очень маленький, невидимый, незаметный тихо-тихо говорит “Д”. Даже не “Д!”, а просто – “Д”. И ещё раз: “Д”.
И ещё.
“Д”.
Вот так, Эл. Приплыли. Жил-был на свете. Вчера ещё – сам себе мужчина. Да, есть женщина. Моя. Друг. Жена. Родная, единственная. Везде за мной. Спина к спине – твоя Зося. А это. Господи, опять!
“Д”.
Жизнь. Новая жизнь. Моя жизнь. Мной сделанная. Какое-то это слово неуклюжее, деревянное, пыльное. Нет. Вот! Мной зачатая. «Зачинать». Это слово пахнет кислыми тряпками. Мной зачатая. Начатая. Вот! Начало. Значит, я – начало жизни.
Я.
Кто ты – там?
“Д”.
Упорный. Почему “-ый”? Может, “-ая”? Девочка? Да не. Ну не знаю. Хочу, чтобы мальчик. Или всё-таки девочка? Ну, такая, толстопопая – колготки, бантики, длинные волосы путаются, ножкой топает, на шею прыгает: “Папоцька!” Класс. С ума сойти. Так. Перекурить это дело».
Ранним утром 8 ноября 1969 года Алёшка Филиппов остановился возле штаба Манёвренной группы, повернулся спиной к морозному ветру, хмуро тянувшему с бурых, бесснежных сопок. Плевки луж на асфальте съёжились белыми звонкими пузырями. Каблуком сапога – «дзынь!» Как в давным-давно позабытом детстве. Расстегнул шинель, достал спички, руками прикрыл огонёк. Тепло. Даже чуть больно – когда оранжевое пламя, дразнясь, слишком близко к коже. Язычок рукотворной плазмы (ага – четвёртое состояние вещества!) заплясал, нырнул внутрь сигареты, горячий дым заполнил гортань.
«Хорошо!
Голову чуть отпустило. Затылок ещё тяжёлый, но с глаз помрачение сошло. Уже утро. Светло. Зося, наверное, подходит к проходной завода. Сколько ещё осталось? Год и хвостик. И всё. Да, хвостик в три недели. И всё – домой. Сколько же случилось за этот год…
“Д”.
“Д” – это круто, старик. Это невероятно шикарно. Твой ребёнок. Среди бульканья живота. Среди тепла твоей женщины. Твой сын. Или дочка. Да, банты, конечно. И ручки на шее. Зелёнка на коленке. И вёсла. Каким ты будешь отцом, Эл? Как папа? Папа. Погоди, сколько ему было, когда я? В сорок пятом – он же четырнадцатого. Тридцать один. Интересно, он слышал, как я – тоже – “Д”? Должен же был. Вроде.
Поплотнее прикрыть дверь в штаб. Дежурный вытянулся. “Здравия желаю”. О, “особняк” стоит. Что это он в такую серую рань? Не похоже на него».
– Здравия желаю, товарищ майор.
Лелюшенко чуть неуклюже, «по-граждански» козырнул, уколол слезящимся взглядом. Тоже головой страдал. Очевидно, в то ноябрьское утро весь штаб стал дальневосточным филиалом Института мозга.
– Товарищ лейтенант. Пройдёмте.
– Есть, – Филиппов поднял брови. – «Это что-то новенькое».
Внутри – то ли в душе, то ли в голове, то ли ещё не пойми где – сухим стуком мячиков для пинг-понга посыпались-поскакали всяческие панические мысли – Алёшка крепко запомнил заботу трудолюбивых «бурильщиков».
Глубоко бурят. Ох, глубоко. Всегда.
Лелюшенко пухлой ладонью неслышно прикрыл дверь кабинета. Показал на стол, на котором сиротливо-симметрично съёжился абсолютно белый лист бумаги. Напротив листа стоял графин, наполненный ровно наполовину. Вода была явно кипячёной. В глубоком обмороке строго посредине листа лежала ручка. Казённый стул был уже отодвинут.
– Присаживайтесь, товарищ лейтенант. Пишите.
– Что писать, товарищ майор?
– Что?.. Пишите всё, что знаете.
– Да что писать-то?!
Лелюшенко постоял у окна, разглядывая стёсанные подошвы холодных туч, шаркавших по китайскому горизонту.
– О всех известных вам обстоятельствах вчерашнего самоубийства младшего лейтенанта Козина.
2
– Товарищ капитан, я понимаю – пулемётчики, – голос подполковника Чернышёва дребезжал задавленным смехом. – Я понимаю, когда «Дежнёво» или «Амурзет». Линейные заставы, как-никак. Я даже допускаю, что связисты. Но, Константин Константинович, ты как себе это представляешь – объявить на общем построении, что по результатам ночных стрельб первое место взяли повара и сапожники?!
– Нормально я себе представляю, Василий Сергеевич. Считайте, что у нас при штабе появился взвод снайперов. По-моему, это неплохо.
– Да, – Чернышёв побарабанил по столешнице какую-то заковыристую мелодию отменно вычищенными ногтями. – И все-таки, повара-снайперы. Это очень… – ещё цоканье. – Это очень поучительно и… назидательно, что ли. Хорошо, Константин. Посмотри, пожалуйста, чтобы к торжественному прохождению всё было в полном ажуре. Я, это… Попытаюсь речь подготовить. Да-да, Костя, отлично, ступай. Минут пятнадцать ещё есть.
Подполковник был в самом лучезарном настроении.
Учения заканчивались, судя по всему, без каких-либо эксцессов, чрезвычайных происшествий и прочих неприятностей и непредвиденностей, вызывающих изжогу и зуд в организмах высокого проверяющего начальства. Неделя затяжных дождей, которой пугали из Хабаровска, так и не случилась, поэтому прелестная, обворожительная и, даже можно сказать, чарующая таёжная осень согревала романтическую душу Василия Сергеевича. В беготне облаков он видел танцы придворных фрейлин блестящего двора Людовика XIV, тёмные таёжные ручьи журчали о тайных заговорах, а золото берёз и лиственниц бередило сердце, словно локоны Луизы де Лавальер.
Да-да, старик. Чернышёв, кроме преферанса, запойно зачитывался приключенческими и любовными романами. Справедливо полагая, что преферанс