Крушение империи - Михаил Козаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Федя предполагал, что стихи эти написаны не без влияния кого-либо из признанных поэтов (в поэзии Федя Калмыков мало разбирался), но разве сам то Вадя не настоящий талант? Да и за словом в споре он в карман не полезет, А Алеша — тот безжалостно припирал в спорах к стене Максима Порфирьевича. Берегитесь, Максим Порфирьевич!
— Так, как ругаете вы нашу интеллигенцию, поносят ее теперь литераторы и философы, испугавшиеся насмерть недавней русской революции. Они — возвеличители нашей буржуазии, они — перья кадетской партии, они — зазывалы церковного и помещичьего мракобесия.
Да, да, да, Максим Порфирьевич! Почитайте-ка их писания в разных сборниках, выходящих в Петербурге и расхваливаемых кадетами и октябристами. Не читали? Напрасно. К сожалению, вы, Максим Порфирьевич, иной раз говорите нам то же самое, что и авторы этих сборников. Ей-ей.
Когда господа Бердяевы, Струве, Булгаковы, Гершензоны… («Откуда Алеша знает всех их? Я убежден, что Максим Порфирьевич о них понятия не имеет!» — думал Федя)… выступают против интеллигенции, они ополчаются на самом деле против демократической части ее. Против той интеллигенции, которая вместе с рабочими участвует в освободительном движении.
Помните ли вы, Максим Порфирьевич, письмо Белинского к Гоголю? Помните. Ну, так вот: разве страстность Белинского не зависела от возмущения крестьян крепостным правом?
А нынешние предатели освободительного движения называют письмо Белинского «интеллигентщиной». Крестьянам, видите ли, письмо это было «ни к чему». Вот ведь какая гадость, Максим Порфирьевич!.. Знаете, что пишут теперь люди, которые, как и вы, насмехаются над материалистическими «измами»? История нашей публицистики после Белинского, в смысле жизненного разумения, — сплошной кошмар! — говорят они… Ну, так вот: интеллигенция интеллигенции — рознь, Максим Порфирьевич!
— Да, мы станем интеллигентами в Алешином смысле, — подавал свой голос и Федя Калмыков.
— Вы хотите нас убедить, Максим Порфирьевич, — не унимался Алеша Русов, — что самое важное — это, став врачом или инженером, устроить свою личную жизнь, как чеховский Ионыч, например. По вечерам вынимать из всех карманов кредитки, добытые за день от пациентов, покупать дома и имения…
— Я вам совсем о другом говорил, — негодовал Максим Порфирьевич.
— Ну, конечно, конечно о другом, — смиренно язвил Алеша. — Вы громили бескультурье. Личную жизнь надо устроить культурно. Чтобы в гостиной на столе стоял бронзовый Мефистофель, лежали переплетенные комплекты «Нивы», а на стенах развешаны репродукции Бёклина. У Ионыча, наверное, так и было…
А на нищую, бедственную жизнь масс — наплевать, а с неслыханным произволом — мириться…
Да, Федя преданно любил братьев Русовых. Он целиком полагался на их вкус, знания и суждения.
…В доме Максима Порфирьевича Федя познакомился с его братом — Николаем Токаревым.
У молодого рабочего были такие же, как у Максима Порфирьевича, густые и колючие, словно подстриженные, рыжеватые брови и глубоко уползшие светлые глаза. Они всегда были направлены на собеседника, всегда с некоторым любопытством рассматривали его.
От Николая Токарева всегда пахло кожей. Запах ее пропитал всю его одежду. В руки въелся дубильный экстракт, с которым приходилось иметь дело на заводе, и на пальцах, на сгибах суставов, оставались и после работы зеленовато-желтые заеды-пятна.
С одной поры дубильщик Токарев приобрел известность на заводе, стал популярен среди рабочих. Это случилось тогда, когда приехала днем в Ольшанку полиция и арестовала нового рабочего, Сенченко, — такого же дубильщика, как и Николай.
Рабочего увезли, но в тот же день Токарев созвал в своем отделении несколько рабочих и подбил их пойти к Карабаеву.
— Что вам нужно? — заинтересовался Георгий Павлович, невольно обращая свой вопрос к Токареву, выдвинувшемуся вперед.
Николай стоял посреди директорского кабинета, нервно зачесывая наверх растопыренной пятерней свои непослушные, растрепавшиеся волосы.
— Пришли насчет товарища нашего узнать: за что под бляху попал? Родни у него нет тут, никто за него не побеспокоится. Просим, Георгий Павлович, объяснить.
— Да, Сенченко арестован. За что — не могу сказать, не знаю.
Георгию Павловичу неприятно было посещение полиции, но еще неприятней, то, что на его запрос по телефону о причине ареста — исправник не пожелал ему ответить. Теперь, когда пришли рабочие, ему еще более неприятно стало оттого, что в их глазах он мог уронить свой авторитет всесильного смирихинского фабриканта, перед которым должны были быть открыты все двери.
— А вы, может, узнаете? — напирал Токарев. — А потом вызовете кого-нибудь из нас и скажете. Может, Сенченко помощь какую сделать, — так мы, рабочие, скупиться не будем. Верно я говорю, старики? — обратился он к молчаливо стоявшим товарищам.
— Правильно он говорит, Георгий Павлович… На чужой стороне человек работал. Не здешний он, Сенченко.
Через некоторое время Карабаев узнал: арестовали скрывавшегося «преступника» Ржосека, стрелявшего в Калише в хозяина фабрики, где раньше работал.
Георгий Павлович вызвал к себе Токарева и рассказал ему все.
— А за что стрелял? — насупился Токарев. — Может, по заслугам пуля.
— То есть как это? — возмутился Карабаев и строго посмотрел в озабоченное лицо Николая. — Ты мог бы оправдать его за убийство человека?
— Не знаю, — упрямо сказал Токарев. — Убийство бывает разное. Эх, да в судьи нас не позвали еще! — повернулся он к выходу. — Так и скажу заводским нашим, арестовали, мол, политического человека, — запомните, значит, товарищи…
Однажды, при встрече с Федей, он немало поразил его.
— У меня к вам просьба есть, — оглядываясь по сторонам, сказал он и уставился, уже улыбаясь, в лицо гимназиста. — Читаете, знаю, литературу. Мне бы на денек — верну непременно в сохранности. Уж у меня не пропадет.
— Вам, Николай, роман дать или отдельные рассказы?
— Да нет же! — хитровато заулыбался Токарев. — Мне политическую литературу — вот что!
— Почему вы у меня просите? — растерялся Федя и в свою очередь посмотрел теперь по сторонам.
— Да вы не беспокойтесь, не подозревайте. Я — рабочий! — как показалось Феде, с гордостью проговорил Токарев. — Для меня ведь это писано. Да вы не беспокойтесь: мне про это Иван Митрофанович… ну да, Теплухин сказал. На заводе с ним встречаемся. У меня, говорит, к сожалению, ничего нового нет, да и получить неоткуда. А вот, говорит, у гимназиста Калмыкова должно быть. Будто вы ему хвалились. Если, говорит, знакомство какое с ним имеешь, — попроси. Знаком, говорю. И брат мой, говорю, ему хорошо знаком. Так что прошу вас: дайте почитать…
— У меня нет сейчас, но я вам достану… непременно достану, — прощаясь с ним, пообещал Федя.
«У Вадьки Русова возьму», — сказал он сам себе и обрадовался, что может оказать эту услугу знакомому рабочему.
Токарев был тем единственным «настоящим» рабочим, с кем удалось познакомиться Феде Калмыкову.
Рабочий был известен ему до сих пор лишь по книгам, по литературе. Этот источник сведений не давал, однако, ясного и полного впечатления. Искомый образ двоился, рассекался надвое в Федином представлении: в политических книгах писалось о целом классе рабочих, художественная литература, которую читал Федя, мало говорила о рабочем, живущем интересами своего класса. Так по крайней мере казалось Феде.
Внутренне считая себя верным социалистическим идеям, Федя по тем же книгам знал, что всякий социалист должен вести политическую работу среди рабочих. Он готов был ее вести, готов был, как только станет студентом, сдружиться с какими-нибудь рабочими, но как это сделать — он точно не представлял себе.
Всю жизнь он видел вовне людей иных занятий и профессий. Некоторые сразу стали ему чужды. Это был мир чиновников, средних и мелких купцов и городских мещан; он знал эти семьи, потому что в них воспитывались его товарищи по гимназии. Иные люди вызывали симпатию и казались ему близкими по духу. Помогла тому дружба с детских лет с братьями Русовыми.
Отец Вадима и Алеши был земским врачом и местным общественным деятелем. Но еще больше, чем он, Николай Николаевич, была общественным деятелем его жена — Надежда Борисовна. Сестра знаменитого адвоката и публициста, вынужденного после поражения революции эмигрировать, она, как и брат, была недюжинно талантлива и умна, культурна и духовно активна, и эти качества Надежды Борисовны быстро завоевали ей широкую популярность не только среди врачебного мира в уезде, но и в среде местной интеллигенции и среди местного населения. Почти ни одно культурно-просветительное и общественное начинание не обходилось без ее участия, никто и нигде не принимал решения по этим вопросам, не посоветовавшись с Надеждой Борисовной. А уж когда случался врачебный съезд или земское собрание — квартира Русовых переполнялась съехавшимися из уезда, и многие, многие дела решались здесь до официальных заседаний. Здесь творилась в значительной степени уездная земская «политика».