Актриса - Энн Энрайт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Майкл повернулся ко мне и сказал:
– Тут так мило.
Я ответила:
– Что верно, то верно.
В детстве мне нравилось приходить сюда перед уборкой, когда вещи Кэтрин были разбросаны по полу, на столе еще оставались открытыми баночки и тюбики, а на кровати лежала книга, хранившая тепло ее рук. На прикроватном столике стояли лампа под лиловым абажуром и моя фотография в серебряной рамке. Черно-белый снимок, сделанный в фотоателье, когда мне было шесть лет: девочка в клетчатом платье с бездонным детским взглядом. Когда мать уезжала, фотография исчезала – перемещалась к ней в чемодан, – и я остро переживала ее отсутствие. Когда она – в смысле, я – вновь появлялась на туалетном столике, это означало, что мать вернулась домой.
Иногда по утрам фотография по какой-то причине лежала на столике изображением вниз, и я ее поднимала. Позади к рамке крепилась треугольная подставка, и мне нравилось ее отгибать. Под ней пряталась пружинка, а рамка с изнаночной стороны была оклеена полоской серого бархата.
Разумеется, у нее бывали любовники. Подсознательно я понимала, что именно поэтому она поворачивает меня лицом вниз на столик. Правда, я не знала, кто это мог быть. Ее окружало так много друзей, не говоря уже о врачах, психотерапевтах, преподавателях сценической речи; в то недолгое время, пока она жила в Лондоне, к ним добавился даже духовный гуру. Еще была женщина по имени Хайди, которая делала ей массаж и показывала упражнения; ходила в белом халате и, по-моему, выглядела мужиковато. Тогда мне было лет девять-десять, и каждый раз, стоило матери повернуться (так она и говорила: «Стоит мне повернуться»), я была тут как тут.
Я вела себя тихо. Приходил торговец вином, торчал у нас весь день, предлагая ей попробовать урожай то одного, то другого года. Приходил Найл Дагган, университетский преподаватель и критик; он сидел и говорил, а содержимое бара неумолимо сокращалось. Еще по-свойски захаживал священник отец Дес, утверждавший, что игра моей матери заставляет зрителей уверовать в Бога. А однажды заявился один тип и подобострастно спросил, нет ли у нас случайно запасного полотенца. Как выяснилось, он делал ей педикюр. Когда я вернулась в гостиную с полотенцем, он стоял на одном колене и держал в руке голую ногу матери.
– Она, вероятно, положила сигарету на край тарелки.
Я подумала, что он говорит о принцессе Маргарет.
– Неужели? – откликнулась мать и потянулась снять обувь с другой ноги.
Я всех их ненавидела. Молча.
Ходила за ней по пятам. Всегда болталась где-то рядом, водила грязным пальцем по оконному стеклу или прикусывала себе руку – словом, занималась мелким вредительством.
– Нора, что ты делаешь?
– Ничего.
Не знаю, правда ли она поддерживала с кем-то романтические отношения или то были просто мои подозрения. Я считала, что даже ее бухгалтер влюблен в нее без памяти. Скромный, очень деликатный, он мнил себя рыцарем, спасающим ее от финансовых глупостей и неприятностей. Он приходил дважды в год и раскладывал по всему кухонному столу документы. Через деревянную дверь я слышала его успокаивающее бормотание и ее ответные реплики, произносимые непривычно беспомощным капризным тоном.
Любимчик-священник приходил каждый вторник, и они степенно беседовали, выражаясь сложноподчиненными предложениями. Отец Дес обладал красотой восковой куклы; молодой иезуит, читавший запоем и каждую неделю посещавший театр. Водить с ним дружбу было очень полезно. Отец Дес мог обвенчать пару, которой остальные священники отказали в силу канонических препятствий, а их было немало: если жених или невеста были протестантами или некрещеными, если развелись за границей, если сожительствовали и не покаялись. В театральных кругах подобные связи воспринимались как сущий кошмар. Особенно девушками: влюбляться было прекрасно, но, если не удавалось вступить в законный брак, это означало, что ты связалась со слишком интересным мужчиной, чтобы быть за него спокойной. Отец Дес все мог устроить. У него имелись ключи от часовни, маленького готического строения на северной окраине города, рядом с доминиканским монастырем. Он исповедовал в неформальной обстановке, в гостиной, а его надгробные речи отличались тактом и краткостью. Кроме того, он иногда тайком крестил детей, зачатых при неясных обстоятельствах.
Он был необычным священником, но все же священником, как с ласковой улыбкой любил напоминать. От отца Деса исходила доброта, которая не вызывала у меня доверия – слишком уж неразборчивой она была. При нем я чувствовала себя комнатным растением. Когда он приходил, его принимали тепло, но нельзя сказать, чтобы ему как-то особенно радовались.
Она с отцом Десом разговаривала тихим мелодичным голосом, задавала серьезные вопросы и выслушивала ответы, держа собственное, порой скандальное, мнение при себе. Мне эта версия Кэтрин О’Делл всегда представлялась сомнительной – женщина, которая летом носит белые перчатки и регулярно просит отпустить ей какой-нибудь милый безобидный грешок. Она играла «грациозное раскаяние», а образ, разумеется, позаимствовала у Грейс Келли. Сам грех трудно поддавался определению. Возможно, то был грех пробуждения желания у мужчин.
Моя мать была католичкой, как и Фиц, ее отец. Далеко не образцовой – службы пропускала, молитвы читать забывала, – следовательно, была плохой католичкой, хотя в те времена набожность в основном сводилась к посещению церкви и проговариванию нужных слов. Кэтрин, принадлежа к богеме, умудрялась оставаться верующей. Мы не пропускали ни одного попавшегося на пути храма, заходили внутрь и ставили свечку: в Нотр-Дам – Жанне Д’Арк, в Слайго – святой Димфне, в Венеции – безглазой святой Луции, в церкви ее имени. Мать кропила вещи, а заодно и меня, святой водой, а в ящике стола в стиле ар-деко хранила деревянную шкатулку с реликвией, пропитанной кровью из стигматов жуткого человека, падре Пио, которого еще не успели канонизировать и который даже еще не умер. На фотографии падре в