Актриса - Энн Энрайт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Корабли разминулись в ночи.
Мой отец – пилот, он щелкает тумблерами на панели управления, переключает обороты и устремляется к облакам в блаженном неведении, что где-то в городе его улыбка повторяется на моем лице, когда я переключаю скорости на велосипеде. Мой отец завершает расчеты на салфетке, бросает: «Соедините меня с центром управления! Будет взрыв» – в блаженном неведении о том, что я ставлю последнюю закорючку в домашней работе, окончательно и бесповоротно умножая X на Y. Мой изящный беспечный отец вытаскивает листок из пишущей машинки. Я вытаскиваю листок из своей. Он сминает его и швыряет шарик в корзину для бумаг. Я тоже кидаю свой в корзину. Он промахивается. Промахиваюсь и я. Порядок!
У меня вошло в привычку, делая самые обычные вещи, смотреть на себя как бы со стороны: как я прыгаю, засунув обе ноги в одну штанину; как нетерпеливо завязываю шнурки; как мучаюсь, закрывая дверь – странно, но факт! – и все это – отраженное эхо действий человека, пребывающего в блаженном неведении о моем существовании. И сколько будет радостного удивления, когда мы оба справимся наконец с непослушной обувью или направим наши самолеты по одному курсу. Если только не выяснится, что он никогда не хотел этой встречи. Если только он с самого начала не знал обо мне и попросту не сбежал.
Эта мысль причиняла такую боль, что мне приходилось снова его убивать. Иногда я убивала его по шесть раз за день.
Когда я узнала, откуда на самом деле берутся дети, в биологическом смысле, я начала мысленно ставить слово «отец» в кавычки, потому что он перестал быть реальным человеком, особенным человеком. Он превратился в некий фактор. Необходимый элемент. Получив свое, мы с матерью могли обойтись и без него. Попользовались. Выжали требуемое. И отпустили.
Корабли разминулись в ночи.
Никогда не понимала этого выражения про ночные корабли, которые расходятся, не соприкасаясь один с другим. Они не царапают друг другу брюхо, да это и невозможно. Они не семафорят друг другу – слишком темно. Разве что расчехлят огромные прожектора и просигналят один другому какое-то послание, но вряд ли это будет вопль неутоленной страсти. В моем детском представлении корабли, плывущие в ночи, оставались просто кораблями. Как несметное количество сперматозоидов (фу!), благодаря одному из которых на свет появилась я.
Но потом настал день, когда этот мужчина, во всех своих вариациях, просто исчез. Я этого даже не заметила. Когда мне исполнилось четырнадцать и я начала сходить с ума по мальчикам, тема отца перестала меня волновать. Не знаю, как другие решают эту проблему со своими детьми – с моими этот номер не прошел, – как им удается вывести тот или иной вопрос так далеко за рамки обсуждения, что он сам собой забывается.
Вся моя подростковая энергия уходила на то, чтобы бегать от матери и возвращаться к ней, и между нами было достаточно любви и проблем, чтобы занимать все наше время, и нам не требовалось отвлекающее вмешательство никакого «отца». Мы прекрасно обходились без него. Точнее говоря, без любого из них: хорошего, плохого, любовника, чудовища, вампира, рыцаря в сверкающих доспехах – без всего выводка типов, порожденных отсутствием отца.
Но знание, намеками внушенное в детстве, о том, что он был милым и обаятельным, и в силу этого отчасти нереальным, осталось со мной навсегда. Парни, на которых я заглядывалась, тоже были милыми, даже слишком, некоторые – со слишком хорошими манерами или слишком остроумные, а парочка – слишком красивые. И все они, как выяснилось, сходили с ума по моей матери.
(Иногда по моей матери сходили с ума и их матери, и это было еще унизительнее.
– У тебя ее глаза. Тебе когда-нибудь говорили об этом?
– Да, спасибо, говорили.)
Летом после окончания школы я с кратким промежутком встречалась с двумя парнями-геями; обоих звали Майкл. Первый, Майкл Фаррелли, очень раскованный и ужасно смешной, впоследствии стал скандально известным адвокатом и обзавелся идеальной женой-блондинкой, которую ближе к старости сменил на удивительно бесцветного мужа. Когда я целовалась со вторым, Майклом Хоуном, мне казалось, что я вот-вот свалюсь со стола, на котором сидела, настолько ловко он орудовал кончиком своего летающего, словно невесомого, языка. Майкл Хоун, который целовал меня так, что я забывала, где нахожусь, лет в двадцать с небольшим переехал в Америку, и мы потеряли друг друга из виду (я и сейчас не нашла его следов в сети).
А тогда, долгим летом 1970-го, между школой и колледжем, я ходила в кино и ела банановый сплит сначала с одним Майклом, потом с другим; оба много говорили о Кэтрин О’Делл, намекая на то, что ее лучшие годы давно позади. Майкл Фаррелли закидывал голову и декламировал: «Он оставил меня», цитируя «Священную войну Маллигана», и изображал ее так похоже и так обидно, что у меня перехватывало дыхание. Стоило ему начать, он не мог остановиться, а я не могла перестать его слушать и попросить прекратить. Мы так веселились, что я боялась, как бы он не продолжил свои кривлянья и при встрече ней. А потом они встретились.
– Привет, – сказала она, как-то днем заглянув в гостиную, хотя я думала, что ее нет дома.
– Это Майкл, – представила я.
– Как поживаешь, Майкл? – спросила она.
И он поплыл.
– О, прекрасно, – пролепетал он, задыхаясь. Мать помолчала, а потом одарила его широкой, чуть натянутой улыбкой.
– Что ж, общайтесь, общайтесь! Не буду вам мешать. – И быстро вышла из комнаты, оставив Майкла Фаррелли в полной подавленности.
– А ты чего ждал? – спросила я.
Вскоре после этого мы расстались. Я сказала ему, что у некоторых людей грань между восхищением и насмешкой так тонка, что практически стирается.
Я думала, что с Майклом Хоуном все сложится иначе, пока не привела его к нам на Дартмут-сквер и не поймала на том, как он украдкой прижимает к лицу ее шарф.
Возможно, мне начинала нравиться эта вновь обретенная власть. Моя мать принадлежала мне, и я могла делиться с ними этим даром – или не делиться. Те знаменитые поцелуи на краю кухонного стола были частью приключения, когда однажды вечером я наконец открыла дверь в ее спальню и впустила туда Майкла Хоуна.
Даже в