Собрание сочинений. Т.1.Из сборника «Сказки Нинон». Исповедь Клода. Завет умершей. Тереза Ракен - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои ничтожные ресурсы истощаются. Я могу указать тот день, когда у меня уже не останется ничего. Мой хлеб кончается, я даже спешу его доесть, чтобы не видеть, как он уменьшается с каждым разом. Я трусливо отдаюсь во власть нужде; борьба меня пугает.
Ах, как лгут те, кто уверяет, будто бедность — мать таланта. Пусть они перечислят тех, кого отчаяние прославило, и тех, кого оно с течением времени унизило. Когда слезы вызваны раной, нанесенной сердцу, морщины, которые появляются после них, прекрасны и благородны; но когда слезы текут от голода, когда их осушает по вечерам какой-нибудь низкий поступок или непосильный труд, они безобразно бороздят лицо, не придавая ему печальной старческой безмятежности.
Нет, раз я так беден, что могу умереть завтра, я не в состоянии работать. Когда шкаф был полон, у меня хватало мужества, я чувствовал себя достаточно сильным, чтобы зарабатывать себе на хлеб. Но теперь шкаф пуст, и меня все утомляет. Мне легче страдать от голода, чем сделать хоть малейшее усилие.
Да, я знаю: я негодяй, я нарушаю наши клятвы; я знаю, что не имею права искать спасения в каких-то пустых отговорках. Мне двадцать лет: я не мог устать от жизни в мире, с которым незнаком. Вчера я воображал его ласковым и добрым. И если сегодня я считаю его дурным, то не новая ли это мечта?
Что делать, братья, мой первый шаг был несчастлив: я не осмеливаюсь идти дальше. Но я испытаю все страданья, пролью все слезы, и улыбка вернется ко мне. Завтра я буду работать веселее.
VIIВчера я лег спать в пять часов, среди бела дня, оставив ключ в дверях.
Около полуночи, когда мне снилось, что белокурая девушка протягивает ко мне руки, меня внезапно разбудил какой-то шорох, услышанный во сне. Я открыл глаза. Лампа была зажжена. В ногах у кровати стояла женщина и смотрела на меня. Она повернулась спиной к свету, и мне показалось со сна, что бог сжалился надо мной и одна из моих грез стала явью.
Женщина подошла ближе. Я узнал Лоранс, Лоранс с непокрытой головой, в красивом платье из голубого шелка. Бальное платье оставляло обнаженными посиневшие от холода плечи. Лоранс наклонилась и поцеловала меня.
— Видишь ли, дружок, я задолжала хозяину дома сорок франков. Он не вернул мне ключа от моей комнаты и заявил, что мне не так уж трудно найти, где переспать. Искать какое-нибудь другое место поздно. Вот я и вспомнила о тебе.
Она села и принялась расшнуровывать ботинки. Я ничего не понимал, не хотел понимать. Я решил, что она явилась ко мне с дурными намерениями. Эта лампа, неизвестно каким образом зажженная, эта почти голая женщина, возникшая посреди ледяной комнаты, внушали мне страх. Мне хотелось позвать на помощь.
— Мы будем жить так, как ты захочешь, — продолжала Лоранс. — Не бойся, я тебя не стесню.
Я приподнялся на кровати, и сон окончательно покинул меня. Теперь я начал понимать, и то, что я понял, привело меня в ужас. Я чуть было не выругался, но сдержался: грубость мне противна, я испытываю стыд вместе с теми, кого оскорбляю.
— Сударыня, — сказал я просто, — я беден.
Лоранс расхохоталась.
— Ты сказал мне «сударыня». Ты сердишься? Что я тебе сделала? Ты беден — я это угадала, ты слишком уважительно отнесся ко мне. Богачи так не поступают. Ну что ж! Будем бедны.
— Я не смогу одевать вас, не смогу угощать изысканными блюдами.
— Ты думаешь, меня этим часто баловали? Мужчины совсем не так добры к бедным девушкам! Мы разъезжаем в экипажах только в романах. Платье находит себе одна из десяти, остальные подыхают с голоду.
— До сих пор я ел понемногу два раза в день, теперь мы сможем питаться только один раз — хлебом, подсушенным из экономии, и чистой водой.
— Ты, верно, хочешь меня запугать. Разве у тебя в Париже или где-то там еще нет отца, который посылает тебе книги и одежду? Их можно сразу же продать. Мы будем есть твой черствый хлеб и ездить на бал пить шампанское.
— Нет, я одинок, я сам зарабатываю себе на пропитание. Я не хочу, чтобы вы делили со мной мою нужду.
Лоранс перестала расшнуровывать ботинки и скрестила ноги. Она размышляла.
— Слушай, — вдруг заявила она, — у меня нет ни хлеба, ни крыши над головой. Ты молод, ты не можешь понять наших вечных мучений даже среди роскоши, даже когда мы веселимся. Мы можем жить постоянно только на улице; во всяком другом месте мы не у себя дома. Нам указывают на дверь, и мы уходим. Хочешь, я уйду? Ты имеешь право выгнать меня, а у меня еще есть в запасе ночлег под мостом.
— Я не хочу вас гнать. Я только говорю, что вы выбрали себе плохое пристанище. Вам трудно будет свыкнуться с моей печалью и моим уединением.
— Выбрала! Ты думаешь, нам дозволено выбирать? Можешь сердиться на меня сколько угодно, но я должна тебе сказать: я пришла сюда потому, что не знала, куда деваться. Я поднялась наверх тайком и собиралась провести ночь где-нибудь на лестнице. Потом прислонилась к твоей двери и вспомнила о тебе, У тебя нет хлеба, а я не ела со вчерашнего дня, и моя улыбка так бледна, что завтра она меня уже не прокормит. Видишь, я вполне могу остаться. И лучше уж умереть здесь, чем на улице: тут не так холодно.
— Нет, поищите еще, вы сумеете найти кого-нибудь побогаче и повеселее. Потом вы мне будете только благодарны, что я не принял вас.
Лоранс встала. На ее лице появилось выражение бесконечной горечи, к которой примешивалась ирония. Ее взгляд уже не молил: он стал дерзким и циничным. Она скрестила руки и посмотрела мне в глаза.
— Что ж, скажи прямо: я тебе не нужна. Видно, я уж слишком некрасивая, слишком жалкая. Я тебе не правлюсь, вот ты и гонишь меня. Ты не можешь оплатить красоту, но хотел бы иметь красивую любовницу… Дура я, что не подумала об этом. Не сообразила, что не заслуживаю даже любви нищего и что мне надо спуститься еще на одну ступеньку ниже. Захочу пить — утолить жажду можно и из канавы, захочу есть — меня может прокормить воровство. Благодарю за совет.
Она застегнула платье и направилась к двери.
— А знаешь ли ты, — продолжала она, — что мы, подонки, все же лучше вас, честных людей?
Лоранс говорила еще долго, очень резко. Я не могу передать вам всей грубой силы ее слов. Она заявила, что подчиняется всем нашим прихотям, смеется, когда мы приказываем смеяться, а потом, когда мы встречаем ее, мы от нее отворачиваемся. Кто заставляет нас требовать от нее поцелуев, кто толкает нас в ее объятья вечером, с тем чтобы при свете дня мы глядели на нее с таким презрением? Ведь я же хотел ее в тот раз, так почему я отказываюсь от нее теперь? Разве я забыл, что есть такой мир, где женщина, которая отдалась мужчине, становится его женой? Если она замарана, значит, я могу безнаказанно пачкать ее еще больше? Я даже не побоялся, что она может как-нибудь вечером прийти ко мне и напомнить о пашем союзе. Она для меня больше не существует, а я, может быть, сделал ее матерью. Значит, мы могли сойтись, не имея ничего общего.
Она немного помолчала, потом заговорила с еще большим жаром:
— А я скажу тебе, что ты лжешь — мы муж и жена, и я имею все права законной супруги. Ты не можешь отменить то, что было. Ты хотел этого союза, и ты подлец, что больше не хочешь его. Ты мой, я твоя!
Лоранс открыла дверь. Стоя на пороге, бледная как полотно, она оскорбляла меня, но в ее голосе не было злобы. Я соскочил с кровати и взял ее за руку.
— Перестань… Оставайся тут, я так хочу. Ты замерзла, ложись в постель.
Поверите ли, братья, — я плакал. То не было жалостью. Слезы сами катились по щекам, их вызвала какая-то безмерная, смутная печаль.
Слова этой женщины поразили меня в самое сердце. Ее доводы, — она, вероятно, и не сознавала всей их силы, — показались мне справедливыми и верными. Я был всецело согласен с тем, что она имеет право на мое ложе; прогнать ее было бы вопиющей несправедливостью. Она все еще женщина, хоть и падшая, и я не могу пользоваться ею как безжизненным предметом, которому безразличны и презрение и невнимание. Помимо всего прочего, я значу для нее не меньше, чем для возлюбленной, образ которой создавал в своих грезах. И невинная девушка, и падшая женщина равно могут прийти к нам зимней ночью и сказать, что им холодно, что они голодны, что мы им нужны. Но одну мы принимаем, а другую гоним прочь.
И все это потому, что мы малодушно боимся наших пороков. Нам страшно иметь подле себя живое воспоминание о нашем позоре, живое угрызение совести. Мы мечтаем о всеобщем уважении, и когда мы краснеем оттого, что к нам взывает любовница, утратившая свое достоинство, мы отрекаемся от нее, объясняя краску на нашем лице ее бесстыдством. И при этом мы не чувствуем себя виноватыми, не задумываемся над тем, какой справедливости требует эта женщина. Привычка сделала из нее нашу игрушку, нас удивляет, что эта игрушка разговаривает и называет себя женщиной.
Я содрогнулся перед истиной. Я понял — и заплакал. Вопрос был прост, казалось мне, прост, ясен и бесспорен. Слова Лоранс пугали меня, не вызывая возмущения. У меня и в мыслях не было, что она может прийти, но она пришла, и я оставил ее у себя. Не знаю, братья, как объяснить вам то, что я тогда чувствовал. Мой рассудок — рассудок двадцатилетнего юноши — воспринял как безоговорочную истину эти слова: «Ты мой, я твоя».