Зимний сон - Кензо Китаката
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я надел рабочую куртку и перчатки с отрезанными пальцами. Температура стояла низкая, и куртка с перчатками здорово спасали от мороза.
Я закрыл глаза.
Сердце, мое опустошенное сердце, исполнилось спокойствием. Новое ощущение. Тень жестокости отступила, и на смену ей пришло умиротворение, питающее силой.
Я немного постоял с закрытыми глазами. Потом выдавил на полотно немного киновари. Она походила на багровое насекомое, ползущее по холсту.
Ножом, которым я вытачивал стеки, я стал размазывать киноварь по полотну. Мастихинов у меня было с избытком, но сейчас не хотелось ничего податливого. О стеках я также не помышлял.
Мне нужно было нечто жесткое, такое, что легче сломать, чем согнуть.
Теперь киноварь ровным слоем покрывала часть полотна, я добавил белил и смешивал, пока не получился нежно-розовый оттенок. Добавил еще киновари и снова ее размазал по холсту. И так поступал снова и снова. Полотно пылало багрянцем с вкраплением неуловимых оттенков. Чувствовалось, что я иду в верном направлении.
Я добавил красной краски. Она совсем не сочеталась с киноварью. Кончиком ножа размазал этот чужеродный, грубый цвет по всему полотну. Лишнюю краску я соскабливал все тем же ножом. Избыток красного был невелик, и действовать приходилось тонко, как хирургу.
В свете зимнего солнца киноварь с красным будто переругивались – забавно было наблюдать. Я буквально слышал их голоса: цвета говорили между собой, кричали друг на друга, орали. Становилось понятно, что я пишу настоящую картину. Стоя перед мольбертом в свете зимнего дня, я следил за срывающейся с полотна перепалкой.
На холст легла тень от проплывающего облачка. Но голосов она не заглушила.
Дул ветер, я его не замечал. Из-за ветра понизилась температура, а я пропотел.
Желтый. С полотна донеслось приглушенное бормотание.
Я нанес на холст еще киновари, заглушив ею красный с желтым.
Бормотание прекратилось.
Рукой в перчатке я отер пот с лица.
Оставив мольберт на месте, я направился в гостиную.
Огонь в очаге давно потух: даже уголья не рдели. Я подкинул прутьев и снова стал разводить огонь. За красками время пролетело незаметно, мне казалось, всего ничего, однако на самом деле прошло четыре часа. Вечерело.
Я сел перед очагом и дымил сигаретами, в задумчивости не замечая, что курю. Огонь не согревал – мне было холодно, я страшно зяб.
В последних лучах заходящего солнца я принес с террасы мольберт, холст и повернул картину к стене, чтобы не смотреть на нее лишний раз.
Налил полную ванну горячей воды и погрузился в нее по самую шею. Теперь только я начал отогреваться. Я ничего не ел с самого утра, настало время ужина.
Я вылез из ванны, надел чистое белье, толстый свитер и остальную одежду и вышел.
За день снег уплотнился. Свежевыпавший снег, которого коснулись лучи солнца, выглядел уже по-другому, да и на ощупь отличался.
Я завел легковушку, оставил мотор прогреться, а сам устроился на водительском сиденье и устремил взгляд в пустоту.
Поехал. Дорога была покрыта снегом, который сухо похрустывал под колесами, совсем не так, как хрустит снег.
Я приехал к Акико. На крыше ее «ситроена» образовалась тонкая снежная шапка.
Входная дверь была не заперта.
По всей гостиной валялись остатки пищи. Мною сразу овладело чувство, словно я попал в звериную берлогу. Акико не было и следа. Обогреватель включен на полную, в комнате жарко.
Я поднялся на второй этаж.
Заглянул в спальню: в постели спали, обнявшись, Акико с Оситой. Они походили на близнецов в утробе матери. Им было тепло и уютно в околоплодных водах.
Я спустился, убрал в холодильник продукты и принялся готовить, стараясь не шуметь.
Глава 8
ВЕСЕННИЕ ПОЧКИ
1
Как всегда, падал снег, теперь уже не собираясь в большие сугробы. Дожди начинались лишь в апреле. Зима подходила к концу. Я слышал голоса, которые благовестили приход весны. Это были не слова, а звуки. Просто я стал ушами ощущать конец зимы.
Теперь на мольберте был холст десятого формата. Я назвал его «Голос зимы». Он изобиловал красными, желтыми и голубыми оттенками, и тем не менее это была зима. Не знаю, сколько света может принять холст. Свет на полотне казался жестким светом зимнего дня. Мне удалось запечатлеть его на полотне, и не потому, что краски я накладывал ножом. То же самое я мог бы выразить с помощью мастихина или кисти. Не стану утверждать, что тут сгодится любой инструмент, просто решающее значение имеет все-таки не он. Иными словами, то, что стало продолжением моих пальцев, было выбрано удачно. Кстати, если бы я решил рисовать пальцами, я бы скорее всего перестал их ощущать своими. Временами казалось, что стек и нож – части моей руки, порой это происходило с кистью или мастихином.
«Голос зимы» был моим первым полотном после обнаженной Акико. Я его закончил, не ощущая усталости. И кстати, я ни на миг не усомнился, что смогу его закончить. Я написал картину за три дня и воспринимал ее как съеденную пищу – готово, забыто. На четвертый день полотна я почти не касался.
Не скажу, что меня одолевала жажда творчества, но я приготовил очередной холст, «пятидесятку», и выдавил краски. Я никогда не делал набросков для абстракции, прежде всего пытаясь избавиться от всего, что имело подобие формы. Впрочем, это еще не значит, что я не мог рисовать. С изобразительным жанром у меня было все в порядке. Просто, начав писать картины, не облекаемые в конкретную форму, я понял, что мой путь избран – абстракция.
Участь большинства художников – быть пойманным в форму вещей. Немногие из тех, о ком я наслышан, пытались вырваться за рамки форм. Одни добились всемирного признания, других никто не знает, иных и художниками назвать нельзя, и это не имеет никакого отношения к владению кистью и популярности.
Критиковать художников я не умею. Главный вопрос, которым я всегда задаюсь, – что передо мной: произведение искусства или ничто. И если я вижу, что картина не имеет к искусству никакого отношения, то каким бы признанным в глазах общества ни был ее автор, для меня он не художник.
Полотно формата пятьдесят сохраняло девственную чистоту. Я готов был творить, на этот счет у меня не было ни малейших сомнений, просто не видел перед собой объекта, который хотелось бы запечатлеть на холсте. А потом, словно бы издалека, до меня стало доходить нечто похожее на образ.
Восьмого из Токио приехала Нацуэ. Я впился в ее спелое тело – затем лишь, чтобы умерить оголодавшую плоть. С Акико мы больше не спали, а в город, где женщины предлагали свои услуги, я не наведывался. Мне, как никому другому, было известно, что в своих эротических позывах я предельный эгоист. Впрочем, я надеялся, что Нацуэ мне это простит. Женщина делила со мной свою грусть, а я в обмен получал свое удовольствие. У нее твердели соски, вагина спазмически сокращалась, кожа покрывалась мурашками. Я помогал Нацуэ перенести тоску и взамен получал то, что было нужно мне.
– Ты снова начал рисовать, – сказала Нацуэ, спускаясь в гостиную в купальном халате. Она умудрилась переодеться: ее дорожная сумка осталась в машине, в которой она приехала из Токио. На ней был только халат, доходящий до пят. Когда она раздвинула ноги, сверкнула белая кожа на внутренней стороне бедер и черный треугольник паховых волос, блестящих, будто огонь. Мне нравились эти волосы: они полыхали жизненной силой. У Акико, напротив, волосы были тонкие и воздушные, струящиеся вверх подобно дыму.
– Как поступишь с картиной?
– Тебе подарю.
– Я с легкостью ее продам. Американские музеи за ценой не постоят.
– Когда я пишу, то не думаю о том, за сколько уйдет полотно.
– Ты изменился. Теперь, когда мы в постели, ты на меня смотришь. Ты же знаешь, как я к тебе отношусь: можешь трахать меня, как резиновую куклу, мне все равно будет казаться, что ты меня почти любишь.
– Для меня это слово – пустой звук.
– Уже нет. Начинаешь потихоньку понимать. Я не жду от тебя любви. Другие в пятнадцать – двадцать лет уже взрослые, а ты набирался зрелости все эти годы. И вот, повзрослев в сорок лет, ты встретил настоящую женщину, и ею суждено было стать мне. Не важно, подхожу я тебе или нет, главное – пришла в нужный час.
– Оставь эти разговоры.
– Верно, слова для тебя – пустой звук.
– Вот и молчи.
– Молчу. Я чувствую, как во мне перетекает твое семя, и этого тоже словами не выразить.
– И все равно об этом говоришь.
– Я – живой человек, что с меня взять. Нацуэ засмеялась.
Я присел рядом с ней на диван и стал пить пиво. Обычный день, заведенный порядок, теперь пришла очередь раскупорить баночку.
Неужели я теперь не такой, каким был осенью? Надо признать, жизнь моя действительно изменилась, но такие вещи – не для глаз посторонних. Подумаешь, большое дело: эксцентричный художник проводит зиму в горной хижине.
Впрочем, в отношении моих картин разницу заметил бы любой. Изменилась моя позиция, отношение. Я никогда не корчился в муках, пытаясь определиться с манерой живописи, но стоило встать к холсту, и я отдавался весь, до последней частицы умственной и телесной энергии, и так день изо дня. После этого надо было восстанавливаться, а это не просто.