Искатель. 1964. Выпуск №5 - Гюнтер Продель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мазур еще несколько раз повторил это слово. Три голодных дня пути, страшное сегодня. Сознание словно качалось на качелях.
Сосед Мазура пылал. От него несло горячечным жаром, словно от печки.
Мазур погрузился в сон, будто в воду.
Его разбудила испанская речь.
— Этот мертвый, — сказал один.
— А тут оба умерли, — отозвался второй.
— Сегодня очень много покойников, — снова проговорил первый.
— Амиго мио! — шепотом воскликнул Мазур. — Амиго мио! Камарада! Вен аки, камарада!
— Ты слышишь? — спросил первый испанец.
— Кто это? — удивился второй.
— Это я! — сказал Мазур и открыл глаза. «Это сон, — подумал Мазур. — Всего только сон», — и очень крепко вслух выругался по-испански, как ругаются только в Мадриде, в квартале Карабанчель.
И вдруг наяву услышал испанскую речь:
— Мадридец? Ты мадридец!
— Я не мадридец. Я русский, — все еще плохо веря своему слуху, проговорил Мазур. Он ответил просто так.
— Русо?
Мазур обернулся так резко, что болью залило весь живот.
— Вы испанцы?
Перед ячейкой Мазура стояли два пожилых человека.
Испанцы переглянулись.
— Ты мадридец? — опять спросил один из них.
— Русский, — ответил по-испански Мазур. — Я воевал в Испании. Я был советником командира танкового батальона Хесуса Аревала. Вы галисийцы?
— Да, — сказал тот, что стоял ближе к ячейке.
А второй поинтересовался:
— Откуда ты узнал, что мы галисийцы?
— В нашем танковом батальоне были галисийцы.
— Плохо, что ты русский, — сказал галисиец, что стоял ближе к Мазуру.
— Русским в Освенциме очень плохо! — подтвердил второй. — А рядом с тобой, тот, кто умер, тоже русский?
— Нет. Чех. Николай Темнохуд, — вспомнил Мазур имя, которое назвал чех. Он потрогал рукой холодное тело рядом.
— Теперь ты Николай Темнохуд. Лежи тихо. Когда спросят, кто ты, отвечай: Николай Темнохуд.
Испанцы исчезли.
Стоило им уйти, как Мазур подумал, что весь разговор был галлюцинацией.
Через некоторое время перед ячейкой появился эсэсовец. Испанец, бывший рядом с ним, взял руку Мазура, закатал до локтя рукав куртки. Эсэсовец проговорил какой-то длинный номер по-немецки и резко, словно предплечье было куском дерева, отштемпелевал игольчатыми штампиками номер: 126326.
— Ты понял, ходячая тень? Ты номер 126326! — сказал эсэсовец по-немецки.
— Ихь ферштейн… Ихь — номер… — И Мазур повторил свой номер по-немецки.
После ухода эсэсовца Мазура бросило в озноб. Теперь у него не оставалось сомнений, что он заболел: даже сквозь вонь барака он чувствовал гнилостный запах от раны на животе.
«Напрасно старались ребята, — подумал он о себе, будто о постороннем. — Напрасно… Все равно мне каюк…»
* * *— Велел Богдан Хмельницкий застелить огромную площадь соломой, — рассказывал Мазур. — И приказал собрать со всей Украины самых отъявленных лентяев. Явились они в назначенный день на площадь и первым делом прилегли. Гетман тем временем повелел поджечь со всех сторон солому на площади. Подберется огонь лентяю под бок — вскочит тот и бежать. Все разбежались. Остались только двое. Огонь вовсю бушует. Вот и стал один лентяи кричать: «Горю! Горю! Спасите, люди добрые! Горю!» Лень подняться. А сосед толкает его в бок и просит: «Гукне, друже, за мене. Я теж горю!»
Сосед Мазура по кранкенбау Вася Ситников уткнулся в подушку и всхлипывал от смеха. И на койках поодаль, те, кто хоть немного понимал русский, поохивали от хохота. Несколько поляков и чехов стали смеяться чуть позже, когда им пересказали содержание. Последним улыбнулся авиатехник Джон, для которого анекдот про лентяев пришлось переводить на английский.
Мазур остался очень доволен, что ему удалось расшевелить больных.
Кранкенбау, или лагерную больницу, вряд ли можно было считать лечебным учреждением. Но с той минуты, как Мазур с помощью испанцев получил номер чеха, он ни на секунду не переставал чувствовать невидимой, но твердой поддержки. Он не знал, по чьему указанию и с чьей помощью очутился на тринадцатом блоке Штаммлагеря. Ночью, когда он почувствовал себя совсем плохо, около него на нарах появился врач, а утром его уже оперировал хирург-поляк. Он догадывался: те, кто помогал ему выбраться из лап смерти, отлично знали, что он совсем не чех, а советский офицер, и в то же время все делали вид, что он чех и только чех.
Каждый вечер Мазура потихоньку уводили из лазарета в один из блоков. Там в полной темноте он рассказывал и рассказывал о битве на Волге.
Он начинал с того, как их бригада готовилась к наступлению еще осенью, ранней осенью, под Муромом. Он рассказывал, какая стояла осень, как пахли осенние леса, как была организована учеба и построено взаимодействие танков с пехотой, как с тралами учились преодолевать минные поля, как артиллерия, авиация и танки учились работать на пехоту в полосе переднего края и в районе артпозиций противника.
По вздохам, по легкому покашливанию, которое слышалось то вблизи, то в концах блока, Мазур ощущал напряженное до болезненности внимание, с которым его слушали.
И в темноте перед его глазами словно прокручивался фильм — все виденное и запомненное им. Он даже не представлял, что так много помнит всего: и бойцов, и командиров, и какая была погода в тот или другой день; и как к его ногам упала шишка с ели, сорванная белкой; и как белка сердито уркала на вершине; и как пахнут сложенные в поле снопы; и что по утрам стволы танковых пушек покрывались крупными каплями росы, а потом изморозью.
Невероятное количество вещей, оказалось, помнит он. И каждая была большой и главной, была Родиной.
Сегодня поутру в палату к нему зашел Саша Гусев. У него на нагрудном кармане был русский винкель. Мазур вспомнил, что видел его в ту страшную для себя ночь перед операцией, рядом с врачом-поляком. Но каким образом Гусев попал тогда в тринадцатый блок, для Мазура оставалось тайной. После отбоя передвигаться по лагерю запрещалось под страхом смерти. Впрочем, не было проступка для заключенного, который карался бы меньшей мерой. И если в лагере для военнопленных Мазур далеко не сразу и не полно ощущал двойную жизнь лагеря, то здесь он вошел во вторую невидимую, но главную жизнь лагеря.
Пребывание в кранкенбау, которое помогло Мазуру поддержать силы, сделало еще одно большое дело — исподволь ввело его в лагерную жизнь. Если бы не эта проявившаяся сразу поддержка, он не представлял далее, как бы обернулась его жизнь. Вернее, какой была бы его смерть. В Освенциме для заключенного существовал только один выход — на люфт. Работа, физическое истощение и — крематорий.