Видения Коди - Джек Керуак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот я сижу в Джамейке, Лонг-Айленд, ночью, думаю о Коди и о дороге – случилось быть туману – дальнее мычанье клаксоном стонущего горна – внезапный нахлыв локомотивного пара, либо он, либо хряст стальных поршней – машина смывается мимо со звуком, какой все мы знаем по городским зорям – напоминает мне о Кембридже, Масс., на рассвете, а в Харвард я не ходил – Далеко-далече вдали безымянное журчанье либо вой какого-то сорта либо от (подъятого, виброньего) поезда на стальном изгибе, либо буксующего вагона – ворчанье подъезжающего грузовика – грузовик маленький, шины свистят в мороси – двойной «боп боп» или «бип бип» с сортировки, может, мягкое приложенье Дизельного свистка машинистом, признать поднятый-шар-на-воздух от тормозного кондуктора либо сцепщика вагонов – звук всего этого вообще, когда нет особенных ближних звуков, конечно же, морю-подобен, но еще и почти как звук живого устройства, и вот смотришь на дом и воображаешь, что он прибавляет дыханье свое к общей громкой тиши – (в дальнейшей дали, в тиши, слышно крохотное СКЪИИ чего-то, безымянные астмы гло́тки Времени) – вот мужчина, вероятно, дальнобой, орет вдалеке и, если судить по звуку, это авантюрный молодой человек играет во тьме – гармонии воздушных тормозов стопарят на двух паузах, первое нажатье, звук его плавится и отзывается эхом второе нажатье и гармонизация – Гроздь желтой ноябрьской листвы в иначе голой и застенчивой кроне кастрированного дерева издает мелкий робкий ПЛИК, когда трется друг об дружку, готовясь умереть. Когда вижу, как падает листок, я всегда прощаюсь – И звук у него такой, что теряется, если только нет сельской тишины, в каковое время, я уверен, он гремит всею землей, как в погремушку, словно муравьи в оркестрах – Стон, ужасный звук ныне системы Громкого Оповещения на Молокозаводе, голос такой, что будто идет из железного дымохода, где полно ширм, и усиленный – голос как ночь – здоровенный сверчок стальнобода – (вот прекратился) – Однажды я его услышал до того громко: «Выключайте, пожалуйста, воду», женщина, дождливая ночь, меня потрясло – Хлопнула дверца машины, щелчок, бархатный современный петле-щелк перед мягким хлопком – мягкий, приподушенный лязг новой машины, флумп – какой-то мужчина в шляпе и пальто нацелен на что-то помпезное, тайное, застенчивое – Округа дышит; кажется, хочет сказать мне что-то постижимое —
Я отправился к «Эктору», в достославный кафетерий первого Кодиного виденья Нью-Йорка, когда он приехал в конце 1946-го весь воодушевленный от своей первой жены; мне стало грустно от осознанья. Блескучая стойка – декоративные стены – но никто не замечает благородный старый потолок древности, украшенный фактически почти барочно (Людовик XV?) лепниной, ныне побуревшей до дымного густого дубленого цвета – где люстры висели (очевидно, старый ресторан это был), теперь электрические лампочки в металлических кожухах либо козырьках – Но общее впечатленье – сияющей еды на стойке – стены, значит, не слишком-то и заметны – секции зеркал до-потолка-длиной, и зеркальные колонны, дают просторное странное ощущенье – буродревесные панели с одежными крюками и секциями розовато-оттеночных стен, украшенные образами, выгравированные – Но ах стойка! блистательна, как проулок снаружи! Великие ряды ее – одной обширной Г-образной стойки – великие ряды мятных мармеладок кубиками в стаканах; клубничных мармеладок кубиками, сверкучими красным, мармеладок, смешанных с персиками и вишней, вишневые мармеладки со взбитыми сливками сверху, ванильные заварные крема со сливками сверху; огромные клубничные слоеные торты, уже нарезанные на двенадцать ломтей, освещают центр Г – Громадные салаты, творог, ананас, сливы, яичный салат, чернослив, всё на свете – громадные печеные яблоки – переполненные блюда винограда, бледно-зеленого и коричневого – огромные подносы творожной запеканки, торта с малиновым кремом, шелушащихся густых «наполеонов», простого бостонского тортика, армий эклеров, невообразимо темного шоколадного торта (посверкивающе копрологически бурого) – кастрюльного штруделя, времени и реки – свежеиспеченных напудренных печенек – глазированных клубнично-банановых десертов – чумовых апельсиновых пирожных в глазури – пирамидирующих глазированных десертов, сделанных из малины, взбитосливок, торчащих «дамских пальчиков» – обширные отделы оставлены под великолепья кофейных пирожных и датских круллеров – Во всё вкраплены белые бутылки густого полоумного молока – Затем гора хлебных булочек – Потом дело серьезное, чумовая парящая ароматная стойка горячих блюд – Жареный барашек, жареное свиное филе, жареный говяжий филей, печеная ягнячья грудка, фаршированный перец, вареная курица, фаршированный цыпленок, такое, от чего слюни текут из несчастного безгрошового рта – здоровенные разделы мяса только что из духовок, и громадный нож лежит рядом, и раздатчик, что элегантно выкладывает порции тоненькие, как бумага. Кофейная стойка, титаны, кран сливок, пар – Но больше всего тот сияющий глазированный сладкий прилавок – проливной, как с небес – распахнутое настежь обещанье радости в великом городе оттягов.
Но я даже не упомянул лучшее – стойку с холодной нарезкой, и сэндвичами, и салатами – с подносами горных развалов всевозможного с верхушками из сливочного сыра, спрыснутого луком-резанцем и прочими яркими специями, розовая прелестная на вид копченая лососина – холодная ветчина – швейцарский сыр – вся стойка сверкает льдистой радостью, а та солона и питательна – холодная рыба, селедки, лук – огромные буханки ржаного хлеба, ломтями – тому подобное – намазки всяких видов, яичные салаты, такие здоровенные, что прям для великанов, украшенные и все в веточках на блюде – великими чувственными очертаньями – салаты с лососем – (Бедный Коди, перед этим в своих обтерханных битых денверских башмаках, у него литературный «подражательный» костюм, который он хотел надеть, чтоб его принимали в нью-йоркских кафетериях, которые, думал он, будут буры и незамысловаты, как денверские кафетерии, с обыкновенной едой) —
То ощущенье весны нисходит на нас на станции подземки Индейского Лета, поскольку что-то теплое (солнце наверху) и однако же сырое, как остатки протечек зимы – вроде мокрых сучьев, сияющих в три часа мартовского дня – вроде Джи-стрит в Уошингтоне, когда я был юн и эдак прогуливался иноходью, подражая Большому Дылде, краткими шажками, распрямившись и раскрывшись умом и Здаров-Кореш, ходил вот так вот под солнцем снаружи козырьков и тиров, и средь апельсиновых корок шаляй-валяйской жизни, как вдруг темное промозглое ощущенье накатывает из открытого погреба, а может, это речной ветерок с Потомака, и уже Весна.
Дама в подземке сидит на боковой скамье, держа «Джорнэл-Америкэн» двумя руками в черных перчатках – смешное, как у Элли, но состарившееся (пятьдесят пять) лицо в очках, выглядит причудливо франко-канадски, как моя тетушка, которая так же поджимала губы средь поленниц Западного Массачуссеттса или Северного Мэна во дни серого выдыханья сосновистых ды́мок, а сыновья ее стояли руки-в-боки на дворе – Вообще-то на ней зеленое сексушное платье с низким вырезом под красным пальто с большими девчачьими пуговицами (словно у маленькой Потакетвилльской девчушки на дневных новенах) – у ее зеленого платья ленточный воротник затем открывается ниже, обнажая грудную грудину, которая уже не млечнобела, а обветренно красна. Факт, более того, что на ней еще черные бархатные туфли на высоком каблуке, и, глядя пристальней на свою старую тетушку, я вижу в ней американскую живинку, и лицо у нее, когда опущено над газетой, так же немножко досадливо пучится, что сердце рвется, как и у Элли, когда я порой заставал ее, а она ничего не делала в скосе послеполуденного солнца у нас в спальне (Кв. 62), ибо, как знать, предвидела себя она как нечто вроде этой вот женщины во дни ее менеблагости – есть, однако, в ней что-то учителково закрытое и суровое в лице ее читающем. Ах жизнь.
О дорога! В попытке сымитировать вкус свинины, тарелку которой я съел в Хартфорде 1941-го, когда проезжал в кузове грузовика (с собакой моей), грузовик вез мебель моей семьи обратно в Лоуэлл, и по странному совпаденью мы остановились в Хартфорде пообедать в забегаловке прям рядом с «Атлантической белой вспышкой», где я работал с Майком и Стэнфилдом, и Ирвом Морганом, сразу как попал в этот городок – но теперь нынче утром, по-прежнему вспоминая чудесный вкус того, что, наверное, было жареной свининой, удержанной на пару́ и разогретой, шла на обед в голубой тарелке с мятой картошкой, сотни великих дальнобоев и даже некоторые мальчишки с моей станции ее пожирали – значит, я (и перевозчики) попробовали тоже, и поскольку день в декабре был хрусткий, а мы на дороге, она ко мне оказалась невыразимо добра, тогда я еще думал, невежественно: «Лучшая свиная отбивная», что я ел вообще – и фактически Майк был по соседству на станции, и я с ними поговорил, съев еду эту, которую не забыл и через одиннадцать лет, а он сказал: «Ты какого черта тут делаешь, парнишка?» – и я сказал: «Видишь, вон грузовик стоит? мы переезжаем обратно в Лоуэлл, семья моя, ты мне не веришь?» и «Хья хья!» – Майк лишь расхохотался и фактически вышел и поиграл с моим щеночком Дуриком (Шчен – всегда он звал щенков) какое-то время, а затем грузовик покатил дальше, неся меня печально обратно к колготеньям моего мальчишества, а я сидел и смотрел, как все более и более знакомая дорога разворачивается от зада грузовика – и вот просыпаюсь я нынче утром, нахожу в леднике холодную свиную жареху, двойную отбивную, и распариваю ее в кастрюльке, поставленной на сковородку побольше, где вода (два дюйма), которую кипячу под крышкой над всей этой конструкцией, стараясь удержать тот драгоценный вкус свинины без жарки или какого-то подобного вовлечения жира, потому что помню тот свино-отбивной Хартфорд-41. Только и стремишься прямиком к могиле, лицо лишь прикрывает череп ненадолго. Растягивай эту покрышку для черепа да улыбайся.