Кукла-королева - Карлос Фуэнтес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сюда?
Сеньора кивает головой, и тут я замечаю в ее белых руках старинные четки, которые она беспрестанно перебирает. С детских лет мне не случалось видеть такие четки, и я бы охотно сказал об этом вслух, но она так решительно и резко распахивает дверь, что у меня пропадает всякое желание заводить никчемный разговор. Мы входим в узкую длинную комнату, и сеньора сразу же раскрывает ставни, но света по-прежнему мало: его заслоняют четыре растения в больших фарфоровых вазонах. Комната почти пустая: только старая софа с плетеной спинкой и качалка. Однако меня не волнуют ни эти растения, ни отсутствие мебели. Женщина предлагает мне сесть на софу, а сама усаживается в качалку.
— Сеньор Вальдивиа приносит вам извинения за то, что не сумел навестить вас.
Женщина смотрит на меня не мигая. Я краем глаза гляжу на раскрытый журнал с комиксами, оставленный на софе, рядом со мной.
— Он передает вам привет...
Я смолкаю в ожидании какой-то ответной реакции со стороны сеньоры, но она все так же безучастно качается взад-вперед. Журнал пестрит красными каракулями, выведенными, похоже, карандашом.
— Он просил передать, что ему придется вас немного побеспокоить, — дело нескольких дней, не больше...
Мои глаза так и шарят по комнате.
— ...необходимо произвести переоценку дома для поземельной описи... кажется, этого не делали с... Как давно вы здесь живете?
Ага! Это не карандаш, а губная помада — она лежит на полу под качалкой. А женщина про себя улыбается, да, это я чувствую по медленным движениям рук, поглаживающих четки: именно руки выдают чуть заметную усмешку, почти не задевшую ее лица. И на этот раз— полное молчание.
— ...лет пятнадцать, не меньше?
Хоть бы кивнула головой или нахмурилась! Ничего... Но на ее бледных тонких губах нет и следа красной помады.
— ...вы, ваш муж и...
Женщина смотрит на меня пристально, с тем же безучастным выражением лица, но как-то вызывающе: мол, ну, ну...
Несколько секунд мы оба молчим: она поигрывает четками, а я весь подался вперед, упершись руками о колени. Встаю...
— Значит, сегодня к вечеру я вернусь вместе с документами... Моя сеньора молча соглашается, поднимает с пола губную помаду, берет журнал и прячет его под шалью.
Вечер. Все на своих местах. Пока я записываю в тетрадь первые пришедшие мне в голову цифры, притворяясь, что меня всерьез интересуют качество старых досок, общая площадь дома, сеньора покачивается все в той же качалке, перебирая кончиками пальцев четки. Со вздохом я заканчиваю опись залы и прошу хозяйку проводить меня в другие комнаты. Опираясь длинными руками о подлокотники качалки, она поднимается, поправляет шаль на своей узкой, костлявой спине. Потом распахивает дверь с матовыми стеклами, и мы попадаем в столовую, где мебели чуть-чуть побольше. Но этот стол с железными ножками и четыре никелированных стула с клеенчатыми сиденьями имеют куда более жалкий вид, чем качалка и старинная софа, сохранившие налет достоинства. Зарешеченное окно с закрытыми ставнями, должно быть, иногда освещает эту столовую с голыми стенами — без консолей, комодов, тумбочек. На столе одиноко стоит фруктовая ваза из пластмассы с веткой черного винограда и двумя персиками, над которыми вьются жужжащие мухи. Скрестив руки, сеньора останавливается позади меня. Лицо ее по-прежнему невозмутимо. Пора набраться смелости и нарушить ход событий: ясно, эти комнаты ничего мне не расскажут о том, что я решился узнать.
— А что, если нам подняться на крышу? — спрашиваю я. — Там ведь куда легче определить общую площадь.
В глазах сеньоры появляется тихий блеск, контрастирующий с полумраком этой столовой.
— Зачем? — говорит она наконец. — Площадь хорошо известна сеньору... Вальдивиа...
И обе паузы: одна перед, а другая сразу после имени хозяина — первые улики того, что сеньора чем-то смущена, да и эта явная ирония в ее словах — только способ защиты.
— Не уверен. — Я пытаюсь улыбнуться. — Мне сподручнее начать сверху, а не... — деланная улыбка сползает с моего лица, — снизу вверх.
— Нет, вы уж поступайте, как я скажу, — чеканит женщина, опустив руки. На ее животе — большой серебряный крест.
Сдерживая слабую улыбку, я успеваю подумать о том, что в этом сумраке все мое поведение попросту нелепо и уж ничуть не артистично. Я с треском раскрываю тетрадь и, не поднимая глаз, записываю первые пришедшие мне в голову цифры, чтобы как можно скорее отделаться от этой якобы порученной мне работы, и по тому, как у меня пылают щеки и как сохнет во рту, чувствую, что мой обман уже раскрыт. Заполнив листочек в клетку дурацкими знаками, квадратными корнями, алгебраическими формулами, я наконец задаю себе вопрос: а что, собственно, мешает мне действовать открыто и напрямик спросить про Амиламию? Ничто! Однако чутье мне подсказывает, что таким путем, даже если последует самый исчерпывающий ответ, я не докопаюсь до истины. Моя худенькая и бессловесная спутница так неприметна, что при встрече с ней на улице я и не взглянул бы на нее, но здесь, в пустынном доме со старой, дешевой мебелью, у этой женщины уже нет безымянного, стертого городом лица, здесь она воспринимается как стереотип тайны.
Такова природа парадокса. И раз уж воспоминания об Амиламии пробудили во мне вкус к воображению, я не нарушу правил игры, исчерпаю все ее возможности и не отступлюсь, пока не дойду до правды — пусть даже самой простой и ясной, самой доступной и обыденной, — которую под невидимыми покровами прячет от меня эта сеньора с четками в руках. Может, я слишком расточительно дарую моей учтивой, но неуступчивой сеньоре возможность удивляться? Пожалуй... Но кто, кроме меня, может испытать такое наслаждение в лабиринтах моего вымысла? А мухи все жужжат над фруктовой вазой и садятся на персик в том месте, где он поцарапан, надкушен — я подхожу поближе, якобы углубленный в свои записи, — мелкими зубами, которые оставили след на его бархатистой кожице и оранжевой мякоти. Я не гляжу в сторону сеньоры: делаю вид, что занят своими подсчетами. Похоже, что персик надкусили, не коснувшись его пальцами. Я наклоняюсь вперед, чтобы получше разглядеть этот персик, упираюсь руками о стол, вытягиваю губы, будто нацеливаюсь укусить его еще раз вот так же, не притрагиваясь к нему. Опускаю глаза вниз и вдруг замечаю возле самых моих ног новые следы: две темные полосы, словно от резиновых шин, отпечатанные на плохо окрашенном деревянном полу. Эти следы ведут к краю стола, а потом тянутся, делаясь почти незаметными, в глубь комнаты...
Я захлопываю свою тетрадь.
— Продолжим, сеньора?
Господи! Женщина стоит, теперь положив руки на спинку стула. А на этом стуле, кашляя от дыма крепкой сигареты, сидит ссутулившийся человек с невидящим взглядом: глаза его прячутся под набухшими, морщинистыми, нависшими веками, похожими на шею старой черепахи, а между тем они стерегут каждое мое движение. Неряшливо побритые щеки, иссеченные сеткой серых морщин, дрябло свисают с острых скул, зеленовато-пепельные ладони зажаты под мышками. Он одет в грубошерстную рубашку, и его спутанные, мелко вьющиеся волосы напоминают дно лодки, покрытое серым мхом. Человек сидит неподвижно, единственный признак того, что он жив, — его тяжелое, свистящее дыхание (кажется, что это дыхание не раз должно преодолеть на своем пути заслоны мокроты, раздражения и слабости), которое мне уже довелось слышать сквозь щели входной двери.
Я нелепо бормочу: «Добрый вечер» — и сразу же настраиваюсь уйти, позабыв все и вся: Амиламию, подсчеты, следы от колес, неразгаданную тайну. Ведь появление этого старого астматика вполне оправдает мой побег. Я повторяю: «Добрый вечер», и сейчас это звучит как прощание. Черепашья маска морщится в жестокой усмешке: каждая частица этой плоти словно сделана из старой резины, из линялой истлевшей клеенки. Протянутая рука останавливает меня.
— Вальдивиа умер четыре года тому назад, — говорит он сдавленным, далеким голосом, запрятанным где-то внутри, голосом дряблым и писклявым.
Оказавшись во власти этой когтистой лапы, я понимаю, что притворяться уже нет смысла. Лица из воска и резины следят за мной молча, и поэтому я, несмотря ни на что, могу притвориться в последний раз, сделать вид, что разговариваю сам с собой, когда произношу только одно слово:
— Амиламия...
Да! Никто не станет теперь притворяться. Пальцы, впившиеся до боли в мое плечо, еще какой-то миг сохраняют свою силу, но тут же слабеют, разжимаются и вот уже беспомощные, дрожащие тянутся к восковой руке сеньоры, а она впервые за все это время выдает свою растерянность: плачет, глядя на меня глазами прибитой птицы, но сухие, судорожные всхлипы не нарушают стылой строгости ее лица. Вот оно что! Выходит, чудовища моего вымысла — всего-навсего два одиноких, заброшенных, несчастных существа, которые едва-едва могут справиться со своим волнением, вцепившись друг в друга с таким отчаянием, что мне делается не по себе от стыда. Мое распаленное воображение привело меня в эту пустую столовую, чтобы оскорбить сокровенную тайну двух людей, выброшенных из жизни в результате чего-то такого, о чем мне нельзя было ни спрашивать, ни говорить. Никогда не презирал я себя с такой силой! Никогда мне так не изменяли слова, исчезнувшие все разом! Ну, что теперь? Подойти к ним? Притронуться? Погладить по голове женщину? Извиниться за такую бестактность? Все это ни к чему... Я прячу в карман пиджака тетрадь с моими «подсчетами». Пропади они пропадом, нелепые находки моего детектива — журнал с комиксами, губная помада, надкушенный персик, следы колес, передник в синюю клеточку. Лучше не говорить ничего, а просто взять и уйти.