Самолет по имени Серёжка - Владислав Крапивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За зиму я прочитал толстенный шеститомник Купера, все романы про Тарзана (их мне приносил Владик Ромашкин), книгу «Загадки Космоса», поэмы Пушкина, «Путешествие на „Снарке“» Джека Лондона и большую «Историю авиации».
И вот тогда, прочитавши эту книгу, я наконец склеил самолетик из дяди Юриной коробки.
Это был спортивный одноместный биплан «L-5». Судя по знакам на крыльях, французский. Славный вышел аэропланчик – просто как настоящий, только крошечный. Я подвесил его на нитке над своей тахтой и часто им любовался. И даже воображал, что я там, в кабине…
Только этот самолетик пробыл у меня не долго. Под Новый год пришла к нам в гости тетя Эля со своим семилетним племянником Ванюшкой. Конопатый такой первоклассник, любитель книжек (вроде меня), в космических вопросах разбирается. Мы с ним хорошо поиграли и поболтали про много всего интересного. Но я видел, что самое интересное для Ванюшки – моя модель «L-5». Поговорит-поговорит, а потом опять подойдет к ней, тронет пальцем и смотрит, как она качается на нитке. Ну… я вздохнул про себя, отрезал нитку:
– Это тебе подарок на Новый год…
Ох и засиял Ванюшка!
И мама заулыбалась. Понравилось ей, какой я щедрый. Но, конечно, не только это понравилось. Решила, что теперь я реже буду вспоминать дядю Юру.
Но у меня же от него и кроме самолета кое-что осталось! Электрический фонарик, паяльник, универсальная отвертка…
Конечно, жаль модель, но Ванюшка так смотрел на нее…
А в ту новогоднюю ночь – будто награда мне! – впервые увидел я свой «летучий сон».
Я об этом потом расскажу подробнее.
«Ты остался дома…»
Зима и весна были холодными и тянулись долго. Даже в мае случались такие бураны, что от липкой тяжести снега ломались деревья. Но потом сразу свалилась на город жара. Все тут же густо зазеленело: и тополя, и березы, и наш двор. У сараев, гаражей и заборов за неделю вымахнули непролазные травяные джунгли. Раньше такого не бывало.
Я слышал с балкона, как бабка Тася и бабка Шура толковали, что все это – от зловредных космических лучей и от радиации. По-моему, они чушь городили. Просто за полгода накопилось на земле много снега, а затем солнце разом превратило его в воду – вот от избытка влаги и пошла в рост буйная зелень.
На дворе у нас и в прошлые годы цвели одуванчики, но в нынешнем июне их оказалось видимо-невидимо. И громадные! До той поры я никогда не видел таких. У некоторых стебли – в метр длиной!
Однажды девочки бросили мне на балкон целую охапку одуванчиков. Я сделал из них букет и поставил в стакан. Для такого букета длинные стебли были не нужны, я поотрывал их.
Эти стебли похожи были на тонкие трубки – вроде ниппельной резины для велосипедных колес и для колес моего кресла. Но резина – мертвая, а стебли – как частички живого лета. На месте обрыва выступал белый сок, ну в точности как молоко. Только он был не сладкий: тронешь языком – не молоко, а горечь. Я брал один конец стебля в рот и дул, а другим концом водил по лицу, по рукам, по ногам. Из него била холодная воздушная струйка. И вот что интересно! Мои ноги, которые не чувствовали ни толчков, ни щипков, ни ударов, эту струйку чувствовали! Будто крошечный человечек щекотал кожу прохладным пальцем. Значит, все же не совсем они омертвели! И… даже надежда начинала шевелиться. Ну, не очень большая, однако настроение делалось веселее.
И букет из одуванчиков мне нравился. Проведешь по щеке цветами, и словно коснулся лицом пушистого облака – вроде тех облаков, которые видел я иногда в своих снах про самолет…
В холодное время я не очень-то любил просыпаться по утрам, хотелось подольше оставаться в своих снах, где звезды, высота и свист ветра в крыльях. И свобода, и беззаботность… Но когда началось лето, я стал подниматься рано и с удовольствием. Зелень и солнце тянули меня к себе…
Одуванчики через день увяли, и в то утро я, проснувшись, подумал, что надо попросить девчонок – пусть бросят свежие. Или нет! Лучше попрошу ребят вытащить меня на двор и нарву цветов сам. И покатаюсь по всему двору, поиграю с мальчишками… Я был уверен, что день меня ждет замечательный.
Но сразу все пошло наперекосяк.
Едва я умылся, мама сказал:
– Рома, я хочу поговорить с тобой серьезно…
Когда мама хочет поговорить серьезно, это не к добру.
– Опять насчет клиники или интерната!
– Послушай внимательно, с пониманием. Ведь не дитя уже, почти двенадцать лет…
– «Недитя» слушает, – сумрачно сообщил я.
– Мне предлагают путевку в профилакторий «Северный край». Можно отдохнуть и подлечиться. И если бы ты согласился…
– Разве я против?
– Но я же не могу оставить тебя одного! И я договорилась в фонде «Особые дети», что тебя на это время определят на дачу, куда выезжают ребята… из специнтерната…
– Я так и знал!
– Ну, послушай же в конце концов! Почему ты упрямишься? Разве плохо пожить в новой обстановке? Всего три недели!
– Ага! А потом: «Ты же видишь, как тут хорошо! Почему бы тебе не остаться в интернате на учебный год?»
– Там постоянный медицинский надзор!
– Вот именно «надзор»!
– Ты эгоист! В конце концов, разве я не имею права отдохнуть? Я измоталась за этот год!
– Ну и отдыхай, пожалуйста! А у нас пускай тетя Надя поживет! Как в тот раз, когда ты в командировку ездила.
Тетя Надя была пожилая мамина знакомая, пенсионерка. Толстая и добрая. Мы с ней жили душа в душу, когда мам была в Самаре по делам своего института.
– Командировка – это всего неделя. А здесь три. И я не уверена, что Надежда Михайловна согласится…
– Ты же еще не спрашивала!
– Но она больная и почти слепая! Как она будет смотреть за тобой?
– А чего за мной смотреть!
– Роман! Пойми же наконец! Я не смогу отдыхать, если не буду знать, что ты в надежном месте…
– А если, когда нас тут не будет, обчистят квартиру? – ехидно напомнил я.
– Пусть! Главное, что с тобой все будет в порядке.
– Спасибочки за такой «порядок»!
– Там чудесные условия и чудесные люди. А если ты останешься здесь, я в профилактории не проживу спокойно ни дня!
– Ну да! Зато тебе будет очень спокойно от того, что я мучаюсь на этой тюремной даче!
У мамы глаза из серых сделались желтыми. И круглыми… Я очень люблю маму, но когда у нее делаются такие глаза, у меня внутри будто закипает. И у мамы, наверно, такое же чувство.
– Так бы и огрела тебя чем-нибудь!
– Ну и давай!.. Ноги у меня ничего не чувствуют, а место, откуда они торчат, вполне… осязательное. Бери ремень…
– Ты циник, – печально сказала мама. – Знаешь, что такое циник?
– Знаю! Тот человек, который говорит неприятные вещи прямо в глаза!
– Не совсем так, но… А какие неприятные вещи ты еще хочешь сказать мне в глаза?
Надо было бы остановиться, но я «поехал». Все равно ничего хорошего ждать уже не приходилось.
– Я знаю, почему ты стараешься меня туда упихать! Это Верховцев подговаривает!
– Вот уж чушь-то! – Мама, кажется, даже испугалась.
– Ничего не чушь! Зачем ему такое приданое!
…Верховцев был мамин знакомый. Он стал работать в институте с прошлой осени. И маме он нравился, она этого не скрывала.
Верховцев ну ни капельки не походил на дядю Юру. От того пахло табаком и машинной смазкой (даже если он в новом костюме), а от Верховцева – одеколоном. Ну и хорошо, ну и пожалуйста, только… нет, я сам не знаю, почему он мне был не по душе. Он ведь всегда показывал мне свое уважение. Даже на «вы» называл, и это получалось у него не нарочито, а вполне естественно: «Знаете, Рома, в оценке этой книги я не могу с вами согласиться…» Или: «Рома, если вы не против, я украду Ирину Григорьевну из дома на два часа, в галерее выставка рисунков Рембрандта…»
Я был не против. Я понимал, что у мамы должны быть радости в жизни. И даже когда узнал, что Верховцев сделал ей предложение, сказал внешне беззаботно: «Решай сама, он ведь на тебе мечтает жениться, а не на мне». И мама решала, думала. А я, хоть и не очень хотел такого отчима, но и не тревожился сильно. Потому что Верховцев часто заявлял: «Я, Рома, вполне разделяю ваше отвращение к интернатскому быту. У каждого человека должен быть родной кров…»
Неужели врал?!
Мама старательно возмутилась:
– Что ты выдумываешь! Наоборот! Евгений Львович не раз говорил, что нельзя тебя сдавать в интернат!
– Вот-вот! «Сдавать»! Как чемодан в камеру хранения! Не забудьте взять квитанцию…
Мама помолчала, сдерживая себя. Изо всех сил. Потом понемногу успокоилась. И сообщила, что я «совершенно не способен к нормальному диалогу». Стала собираться в свой институт и спросила, будто между прочим, не помню ли я телефон Надежды Михайловны. Она и сама его, конечно, помнила, но давала мне понять, что станет договариваться с тетей Надей, потому что не намерена отправлять меня на интернатную дачу насильно. Мама не любила, уходя на работу, оставлять меня «в напряженном состоянии».