Роман с героем конгруэнтно роман с собой - Зоя Журавлева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А память (следовательно — человек) — это актуальная бесконечность, где заданы только начало — дата рождения и конец — дата смерти, как цифры — единица, например, и двойка. Между ними вмещается все, весь мир и вечность, и число дроблений, то есть собственных возможностей, зависит уже только от собственной неутомимости. Наверное, это единственная эмоционально доступная и ощутимая человеком бесконечность — собственная память, загляни в себя — обретешь. А реализация этой бесконечности, извлечение её из себя, раскручивание ее вовне, и есть любой вид человеческой деятельности — искусство, наука, техника, производство, отношения с ближними. Неисчерпаемо увлекательно и даже как-то знобко черпать из бесконечного. Важно только — как можно больше успеть зачерпнуть, извлечь оттуда, добыть, осмыслить и претворить, уложившись в отпущенные пределы. Пределы тогда уже не страшны, они лишь стимулируют интенсивность.
Человеку, сознательно владеющему столь бесценным даром — бесконечностью, а значит — вечностью, не может быть скучно с самим собой, он самодостаточен и гармоничен уже по природе своей. От него самого зависит — какой пласт своей бесконечности он разрабатывает и как далеко зайдет вширь и вглубь. Одно ясно: овладение этой бесконечностью и означает — учиться. А неостановимый этот процесс — учиться — предопределяет и предполагает не только вопрос — чему? но и обязательный — у кого? Он предопределяет и предполагает наличие Учителя как главной и авторитетнейшей фигуры Общества.
Время — одинаково всем отмерено, лишь протекает по-разному, кто-то занимается дрязгами, а кто-то наращивает высоты, как уж кому охота.
Если великие люди, как и великие события, действительно отбрасывают впереди себя тень, как бессмертно сказано, то Владислав Васильевич Шмагин истинно великий человек. Его плотную, струящуюся и исполненную загадок тень я ощутила еще на центральной усадьбе заповедника, где до самого Шмагина было больше двухсот километров вверх по Печоре. Первое дуновение этой тени коснулось меня в местной бане, куда я пошла — как в клуб. Бани я не люблю никакие, кроме душа, мне в них слишком много неорганизованного мяса, которое парит себя и лелеет, и как бы даже кичится своим несовершенством. Красивые моются быстро и уходят. (Господи, кому, спрашивается, интересны интимные мои отношения с баней?)
Но здесь, в бане, где тень великого Шмагина впервые многоцветно коснулась меня, о торжестве тела не было и помину. Тут было ристалище интеллектов. Звяк шаек, утробное урчание кранов, шлепанье босых ног и разгоряченная прель деревянных лавок — все было между прочим, второстепенные декорации. Шел кульминационный момент бытовой драмы под условным названием «Страсти кордона „Выдра плачет“». Это отдаленный кордон в верховьях реки Ылыч, в предгорьях Урала, местное название его я забыла, но в приблизительном переводе не то с манси, не то с урду — звучит примерно так. Ко всеобщему удовольствию выясняли свои жизненные позиции и личные отношения жена лесника Матвеева (она же — помощник лесника) и жена лесника Бурлагина (по зарплаточным ведомостям — тоже помощник). На «Выдре», кроме двух этих семейств, проживал, как я поняла, еще третий лесник, молодой, холостой и нейтральный в интересующем всех аспекте, так что он, по-видимому, был занят сейчас работой — расчищал просеки, выходил на радиосвязь, вел учет водоплавающих и обходил подведомственную тайгу на предмет пожаров. Как ни странно, всегда находится некто, кто занят основной работой, как высоко ни взлетали бы изнуряющие страсти, вот что странно.
Страсти кордона «Выдра плачет», вылезшие сейчас наружу, были такие. Жена лесника Бурлагина с оказией передала по большой воде пакет главному лесничему заповедника, где был бобровый хвост и записка без знаков препинания:
«Данилыч посылаю хвост Матвеева вот до чего паразитство доходит».
Бобры, как известно, наивны и беззащитны, словно стеллеровы коровы. Совершенно непонятно, почему они живы до сих пор. Так что дело это подсудное, нехорошее, чреватое — уж во всяком случае — немедленным вышибом из лесников и вещественной уликой — в лице хвоста — сразу и безусловно доказанное. Все действующие лица и их исполнители были поэтому вызваны сейчас на ковер к директору заповедника и только тут, на центральной усадьбе, узнали — кроме, конечно, жены лесника Бурлагина — причину вызова.
Сам Матвеев, мужчина хваткий в тайге, но среди людей — робкий, отнесся к повороту своей судьбы с фатальной покорностью, вину свою, говорят, уже признал, сразу написал заявление по собственному желанию и просил только, чтоб дело не передавали в суд. Да кому это выгодно — передавать, выносить некрасивый сор из заповедной избы, — никто и не собирался. Мужики, Матвеев с Бурлагиным, даже — говорят — выпили вдвоем крепко и, возможно, на мужской половине бани кто-то из них сейчас шпарил другому спину жестким веником. Но жена лесника Бурлагина, упоенная гражданской своей правотой, недооценила силу духа, мощь и осведомленность бывшей своей подруги Матвеевой.
Ведь лет пять, весь заповедник помнит, Бурлагины да Матвеевы жили на своем кордоне добрососедски мирно, даже дружили, а года три как уже враждуют. Теперь трудно разобраться, с чего началось. То ли молодой бык Матвеевой вдруг отказался крыть пожилую, но сильно удоистую и славную по всей округе жирностью молока корову Бурлагиной. То ли, наоборот, ушлый телок Бурлагиной пристрастился сосать желчную, прельстительную на вид, но как раз доившую слабо и без того корову Матвеевой, а Бурлагина наотрез отказывалась надеть на наглого своего телка плетеный намордник, который Матвеева ей швырнула прямо через забор под бесстыжие ноги, и матвеевская корова так день за днем и возвращалась домой пустая, только травы — тугое брюхо. Разве теперь все вспомнишь, как оно покатилось…
А только, как вылезло дело о хвосте, жена лесника Матвеева, считай уже — бывшего лесника, сказала, говорят: «Вместях на „Выдру“ пришли, вместях и уйдем. „Выдра“ пущай травой зарастет, а Бурлагихе мало не будет!» И тут же вывалила на стол перед директором, замом по науке и главным лесничим целую гору стреляных гильз, закрученных в мужской носовой платок. «Это еще чего?» — ошарашились все трое, хотя кадры свои они знают и привыкли ждать из-за угла. «А того, что весной на линии снегозамеров собрала, — объяснила Матвеева. — Бурлагин охотился по-за кордоном, его калибр». — «Ну, это никто не видел, что ты и где подняла», — осторожно отвел директор. «А что хвост — наш, ты видел? — взвилась Матвеева. — Может, это бурлагинский хвост! Она за своего мужика горой да камнем, а он штаны впереду рукой держит, застегивать лень. Он на снегозамерах охотился, вот и весь сказ. Мой возле дома стрелять не станет, скотину пугать, а всю зиму — „бух“, „бух“, думала — лед пупырится, вот и лед: Бурлагин!..» Она долго и всласть еще кричала, никто и не останавливал, надо ж где-то человеку и покричать, на кордоне неделями — бывает — молчишь, муж в тайге, дети — далеко, в интернате, снег до крыши и выше.
Директор катал по ладони гильзы, калибр был бурлагинский, точно, и по характеру тоже — похоже, Бурлагин давно уже был на примете. Зам по науке вроде смотрел куда-то мимо, в окно, а главный лесничий, откинувшись на спинку казенного стула, протянул вперед и далеко от себя длинные свои ноги и вроде игрался ими, как младенец — пальцами, лениво вычерчивал по ковру ногами какие-то, ему только ведомые фигуры и на половине — бросал. Матвеева уже устала кричать и, пожалуй, даже хотела бы, чтобы ее остановили. Тогда бы она еще что-нибудь крикнула, краткое, из последних сил, уж нашла бы. И хорошо бы шваркнула дверью, чтоб знали. И тогда бы последнее слово было за ней, это всегда легче. Но все трое молчали как проклятые. Они же — все трое — грустно и объединенно молчали об одном: что кордон «Выдра плачет», самый отдаленный и северный, с предгорьями и труднопроходимой тайгой, куда все чаще налетают браконьеры на вертолетах из окрестных экспедиций, теперь ведь и такое есть браконьерство, останется, кажется, вовсе без опытных людей, один молодой-холостой, как ни крути, не потянет, надо кого-то туда перебрасывать, а это все равно — что перекладывать из кармана в карман, когда во всех только слабо бренчит медная мелочь, значит — в другом месте будет дыра, ибо кадров не хватает и по другим кордонам, хоть контора заповедника завалена письмами из разных концов Союза и письма эти все — с предложениями себя в качестве драгоценной рабсилы.
Даже отвечать на эти письма уныло, до того они однотипны. Пишут сплошь городские люди, зачастую — впрочем — биологи по образованию, но все равно. Они красочно и с придыханием повествуют, как любят они природу и как больно им, что эта природа гибнет (приводятся близкие им примеры в подтверждение основательности их взгляда). Иногда далее доверительно излагаются обстоятельства незадавшейся жизни (тут возможны варианты). И наконец следует конструктивная часть, которая инвариантна: они устали от города, от вечной спешки, толкотни и общей невнятицы своей жизни, а потому хотят дышать чистым воздухом, кушать натуральный продукт, видеть вокруг себя естественные и простые отношения и мечтают внести свой вклад в великое дело охраны окружающей среды, то есть природы. Лучше заповедника, так они поняли, им места не найти — для приложения их усталых, но пока — богатырских, сил. И заповеднику — не найти лучше них, поскольку желания их высоки и чисты. Порой еще спрашивают про заработок и жилищные условия, порой — ничего не спрашивают, ибо суть не в этом, а превыше этого. Иногда сообщают, что все умеют — стрелять, грести, ходить по лесу. Иногда извещают, что не умеют решительно ничего, но всему научатся…