Чёрная рада - Пантелеймон Кулиш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сказал, что малороссийские произведения Гоголя дали побуждение к объяснению Малороссии, и сказал это не без основания. Все, что было до него писано о Малороссии на обоих языках, северно и южно-русском, без него, не могло бы произвести того движения в умах, какое произвел он своими повестями из малороссийских нравов и истории. «Тарас Бульба», построенный на сказаниях Кониского и Боплана, сообщил этим писателям новый интерес. В них начали искать того, что осталось незахваченным казацкою поэмой Гоголя, и сохраненные ими предания старины получили для ума и воображения прелесть волшебной сказки. Это очарование разлилось и на другие летописи, которых до тех пор не замечали за Кониским. Приведение их в известность повело к сличению: открытые противоречия родили потребность узнать истину. Наступил момент исторической разработки, до которого далеко еще было автору «Тараса Бульбы», как это всего лучше доказывает современная этому произведению статья Пушкина о Кониском (в «Современнике» 1830 года), в которой нет и намека на его недостатки со стороны фактической верности. Открыта мною и издана профессором Бодянским «Летопись Самовидца», не имеющая ничего себе равного между малороссийскими летописями. Новый взгляд на историю казацкой Малороссии начал проявляться в печатных и рукописных сочинениях. Недоверчивость к собственным источникам, возбужденная всего больше упомянутой летописью, заставила нас обратиться к источникам польским. Живые сношения знатоков родных преданий с беспристрастными польскими учеными, и преимущественно с покойным графом Свидзниским и Михаилом Грабовским, утвердили в южно-русских писателях здравые понятия об исторических явлениях на Украине обеих сторон Днепра. С другой стороны, профессор Бодянский издал знаменитую летопись Кониского, или «Историю Руссов», которая составляла настольную рукопись каждого почитателя памяти предков в Малороссии, и то, что было уж решено и обсужено на счет её между южно-русскими учеными, но не было еще высказано печатно, по случайным обстоятельствам, — высказано московским профессором Соловьевым в «Очерке Истории Малороссии». С Кониского снята священная мантия историка. Он оказался, во первых, фанатиком-патриотом южной Руси, из любви к ней, не щадившим, на перекор истине, ни Польши, ни государства Московского, — во вторых, человеком необыкновенно талантливым, поэтом летописных сказаний и верным живописцем событий только в тех случаях, когда у него не было заданной себе наперед мысли. Заслуга г. Соловьева, как критика летописи Кониского, велика [6], хотя до сих пор не оценена Малороссиянами, которые унижение своего Тита Ливия приняли, по старой памяти, за недоброжелательство к их родине. Но уже прошли времена умышленного недоброжелательства: оно остается теперь только при тех писателях, которые, как люди, равно чужды сенерно и южно-русскому обществу, и которых имена не достойны быть упомянуты там, где говорится о высоком стремлении к истине. Лучшим заступником г. Соловьева против простодушных неудовольствий некоторых Малороссиян будет их родной писатель, Н. И. Костомаров, которого труды слишком долго для науки оставались в неизвестности, но за то, без сомнения, примутся теперь обществом тем с большим сочувствием и уважением.
Это одна сторона движения, которое усилил Гоголь своим прикосновением к малороссийской народности. Но в то время, когда отвлеченная наука делала свое дело в области историко-этнографического исследования южной Руси, в обществе почувствовалось сознательнее прежнего желание допросить свой народ на его родном языке. Перестали искать в нем смешного, простодушного и даже хитро-наивного. Взгляд на простолюдина сделался глубже и симпатичнее. Мы начали внимательнее прежнего вслушиваться в его песни. Внутренний образ Малороссиянина сказался нам в красоте, нежности и мрачной энергии языка и музыки этих песен. Появились новые сборники эпических и лирических произведений народного ума и чувства. Этнография перешагнула с затверделой почвы летописей на живую, производящую почву национальной поэзии; история с удивлением увидела себя в цветистой и сияющей одежде народной песни. Мы пожелали войти в хату мирных потомков того казачества, которое, по собственным его словам, «полем и морем славы у всего света добыло»; мы пожелали слышать их речи без переводчика, каким явился в русской литературе Гоголь; мы уже подросли до того, что в состоянии были понять все нежное и гармоническое в подлиннике. И нас ввел в мужичью хату Григорий Квитка, писавший под именем Основьяненка. Повесть его «Маруся» до сих пор не оценена по достоинству. Видели в ней пленительную живопись простонародных обычаев, теплое чувство и много сцен, истинно-патетических; но упустили из виду, что ещё ни в одном литературном произведении простолюдин-Малороссиянин, лишенный всякого иного общения с людьми просвещенными, кроме Слова Божия, не являлся в столь величественной простоте нравов, как в этой повести. Это не чернорабочий пахарь, а человек, в полном значении слова. Его не усовершенствовала современная образованность. Он ничего не видал, кроме своего села. Он не грамотен; он занят только полевыми и домашними работами. Слово Божие, которое он слышит в Церкви, внедряется в нем одними только явлениями природы, которые он любит бессознательно, как младенец свою кормилицу. Но во всех его понятиях и действиях, от взгляда на самого себя до обращения с соседями, поражает нас именно какое-то величие, в котором чувствуешь естественное благородство натуры человеческой. Никто не скажет, чтоб это была аффектация. Тогда бы Квиткин поселянин не возбуждал к себе такого сочувствия; он не впечатлелся бы в душе и не сделался бы её любимым приобретением. Сердца обмануть невозможно, и слезы, пролитые в Малороссии над чтением «Маруси», составляют факт, которым не должна пренебречь эстетическая критика. Квитка написал на малороссийском языке несколько повестей, в которых много равного «Марусе» по частям, но в целом ни одна с нею сравниться не может. И однакож, везде у него проходит, в более или менее выразительных чертах, величавый образ малороссийского простолюдина, это глубоко нравственное лицо, которое ведет свое происхождение от неизвестного нам общества... Пораженный этим явлением, ум читает в нем деяния истории, гораздо серьезнейшей, нежели казачество, гайдамачество и все, чем наполнены наши исторические сочинения. Душа чует здесь сильное начало народной жизни, развитое при неизвестных нам счастливых обстоятельствах и, мимо войн, мимо искусственных возбуждений нравственности, усвоенных гражданскими обществами, продолжающее жить само в себе и само для себя. Оно-то сообщает украинской народной поэзии, в новом её развитии, у писателей, подобных Квитке, достоинство выражения, которому далеко не соответствуют материальные обстоятельства племени; оно придает ей эту мягкость оборотов, это тонкое чувство приличия в соотношениях людей между собою, это сознание блогородства нравственной своей природы, которое у других народов является только следствием долгого пребывания общества в положении избранного, лучшего, всеми почтенного и независимого класса людей. Я не сделаю преувеличения, если скажу, что малороссийские простолюдины — разумеется, лучшие из них, подобные некоторым лицам повестей Квитки, — в своих установленных обычаем сношениях между собою, как кум с кумом, зять с тестем, дочь с крестной матерью, невестка с новой семьей, в которую она вступает, или просто хозяин с праздничным своим гостем, в своих свадьбах, крестинах, поминовениях усопших и земледельческих празднествах, ведут себя с каким-то гордым, внушающим невольное уважение, величием и достоинством. Мы мало знаем народ и смотрим на него больше с точки зрения хозяйственной; мы держим себя в стороне от него, никоим образом не принадлежа к его обществу. Но мне случалось попадать в такие отношения, когда забывалась разность сословий и образованности, когда мое присутствие не замечалось; и тогда я бывал поражаем сделанными мною наблюдениями...