Соловецкое чудотворство - Геннадий Русский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А какой иной, по-вашему, должна явиться Богоматерь и где ещё Она должна явиться? Есть сказание древнее, глубинное, как во ад Она сходила, зрела муки неизрекомые и плакала по грешным, и муки их облегчила. Неужто Она мимо ада земного пройдёт? Всех страдальцев жалеет Она жалостью материнской, и в аду земном, и в аду потустороннем. Мать-то свою вспомните, добрую свою старенькую морщинистую бабушку вспомните, в ком ещё чувство человеческое живо! Она, Богоматерь, — всему миру Бабушка и Мать всех матерей!
Тайна это необъяснимая — явление в нашей земной юдоли Богоматери и святых. Но если уж являлась Она в святорусской земле, как являлась князю Андрею Боголюбскому, святым угодникам Сергию Радонежскому, Серафиму Саровскому и другим святым, то и соловецкое явление Её исполнимо. И скажите мне, какой ещё иной может пройти Матерь наша Пресвятая Богородица по лицу земли русской, по деревенькам этим, по ухабам дорожным, по острогам каторжным, как не старушкой в лапоточках? Это у них там, у католиков — Лурд, Прекрасная Дама — ну известно, католицизм, пышность — розы, цветочки, глория, кирия! Вишь, той крестьянской бедной девочке в Лурде явилась Богоматерь, Мадонна по-ихнему, богатой и нарядной дамой. Бог с ними, странно сие для нас, православных… Но я-то грешным умом своим вот что полагаю: Успение Пресвятыя Богородицы было в старости, взята на небо Она нетленно, и явление Её возможно в старческом облике. Старушка Она нетленным своим обликом, добрая бабушка — всему миру Бабушка, а сердцем своим чутким, материнским — всем нам Мать и Заступница — Мать всех матерей, «честнейшая херувим и славнейшая без сравнения серафим»!
ЧУДЕСА ПРЕПОДОБНЫХ И БОГОНОСНЫХ ОТЕЦ НАШИХ САВВАТИЯ И ЗОСИМЫ
С Секирной горы история соловецкая началась и чудотворство, там оно и продолжилось.
Секир-гора — место отмеченное, над всем островом горбится секирой, оттого так и названа, избрали её первые священножители острова преподобный Савватий с сотрудником своим аввой Германом. А было это страшно сказать когда — пятьсот лет назад! Ныне стоит там церковка с маяком над куполом и пристроенные к ней келейки. В церковке холодной наш штрафной изолятор, в келейках тёплых — охрана. А место высокое, вольное — далёкий обзор! Смотришь сверху — будто птицей пролетаешь. Под горкой — со всех сторон озёра. В одну сторону взглянешь — даль лесная, монастырь вдали виднеется. В другую — за озёрами Савватиева пустынь, ещё дальше — заливы морские и само море бескрайнее. И словно душой обнимаешь весь простор и улетаешь в безбрежность…
Да так смотрится человеку вольному, а невольному всё немило. Посади ты человека в самом красивом месте, а волю отними, и возненавидит он красоту люто, и тем ему больней будет, чем окрест краше. Такой-то красоты вид с горы открывается, а взять нельзя. Сбежать бы вниз по крутой лесенке, пересчитать резвыми ноженьками ступеньки, которых столько, сколько дней в году, к озёрной глади наклониться, лужком побродить… — а нельзя! Так нестерпимо это, что редко кто на Секирной долго выдерживал. Поначалу-то порадуется человек, окрест глядя, а потом затоскует — невмоготу долго такую красоту зреть невольному — и с кручи головой вниз.
Страдал на Секир-горе вместе с другими один горемыка. Затосковал он и конца возжаждал. И про Бога он забыл, и про души спасение. Так невыносимо стало, что легче, кажется, огонь геенский. Кто из нас духом не падал? Вот и вышел он в полуночен час, подошёл к смотровой площадке, что на погляд богомольцев встарь оборудована. Ночь светлая, белая, чуть только смерклось. Внизу, над озёрами, над лесом туман лежит — всё бело и тихо — и небо, и земля — чистота ангельская и будто струны божественные звучат. Да не слышит их горемыка, не белая ночь в нём, а тьма кромешная, преисподняя.
В отчаянности разбежался он и кинулся, чтоб барьер перемахнуть и головой вниз.
Да что-то внезапное его на разбеге остановило. Не понял он что, снова разбежался, и снова остановила его неведомая сила. Присмотрелся он, и видится ему в полусумраке неясная фигура, не из тумана сотканная, а словно бы из света. Посмотришь — вроде и нет ничего, вроде померещилось, но нет — стоит и словно бы укоряет, но ни движения, ни звука…
И стоит человек перед видением ума своего, и идёт меж ними молчаливый мысленный разговор. Будто сам себя, свою совесть человек вопрошает, а она ему отвечает.
«Пошто удерживаешь, светлый призрак, от шага рокового, пуще ада жизнь здесь!» — «Не ведаешь, о чем речешь, человече». — «Не могу больше!» — «Можешь». — «Если ты чудесным образом встал на моем пути, так яви чудо, покажи, что явился не зря». — «Какого же чуда ты ждёшь, человече?»
Тот задумался. Какого чуда ему ждать? Воли? Весточки от близких? Облегчения жизни каторжной? Самостные все эти желания, и понимает человек, что не могут вмешиваться высшие силы в течение житейского потока, иначе бы тогда история шла.
«Не знаю, — признается, — но нужно чудо! Чудо яви, чтобы поддержать исстрадавшихся, дать им хоть капельку надежды, что не оставлены они Богом, не вынести иначе в сём аде земном!» — «Пошто, человече, в чуде чуда молишь?»
Отверзлись внутренние очи у человека, понял он, что стоит перед чудом, дивным видением, что чудо спасло его от погибели души и тела. Но неспокоен человек, мятется его душа. «Сейчас ты меня спас, но от чего? Ещё горшие муки ждут впереди и кончина мученическая, столь ужасная, что любая пропасть лучше. Так надо ли дальше мучиться, ведь нет ниоткуда надежд на избавление?!» — «А жизнь вечная?» — «Про всё забываешь, когда столь велика боль душевная и нет сил одолеть её, и совсем теряешься, и помощи ниоткуда. Чудесный отче, вижу, не зря твоё явление, молю тебя, помоги, сотвори чудо, не знаю какое, но сотвори!» — «Уже сотворено».
Стоит человек в молчаливой мысленной беседе, а всё светлеет кругом, солнце раннее розовым сиянием мир озарило, туман причудливо клубится, птицы проснулись, запели, будто в саду райском, а дивное видение исчезло, растворилось в утренних лучах.
Сон сморил усталого человека, и спал он бездны на краю, в которую стремился и удержан был. И день начался с работы каторжной, но успокоилась душа человека, настали в ней мир и тишина. Ничего не изменилось внешне — так же гонят на работу непосильную, измываются и издеваются, голодом морят, а душа лежит нетревожимо.
И понял человек, что это и есть чудо, которого он просил.
Думал он — кто же тот чудесный старец, что ему явился. Доверился он верным людям, и сказали ему, что не раз сей старец и другим являлся и что не кто иной это, как преподобный Савватий, здешний первопоселенец.
А вы не верите, особенно ты, писатель, всё для вас призраки, фантомы, галлюцинации наяву! Вот если бы преподобный освободил горюна, вы бы поверили? А как же другие горюны, все мы останемся? А что душу можно освободить, неужели мало? Это вам не чудо? Что чудотворцы соловецкие с нами, чувствовать не хотите. Что всё в жизни чудесно и сама жизнь есть чудо, и явление наше в жизнь, обретение бытия есть чудо — и того вам мало. Жизнь наша каторжная и похуже, да вот падает и в неё светлый лучик, его только увидеть надо чистым сердцем, и легче сносить тогда муки невыносимые и погибать болью нечеловеческой…
Ах, не утешаю я вас, самого бы кто утешил…
Но не единично чудотворство соловецкое, есть и другое.
Красива горка Секирная, а сами Соловки?! Кто на Соловках по своей доброй воле побывал, понятно, не в наше время, а в старое, в один голос говорили — нет на свете места краше! Озёра кругом, что божьи глазницы, леса нетронутые, звери ручные, а вокруг море голубое, живое, бескрайнее. И чего, думали, сокрушаются те, кого в ссылку сюда гонят — да радоваться надо, такой благословенный край! А меж тем и стены соловецкие смотрят угрюмо, и монахи угрюмы, а кто помоложе — ходит по берегу и вдаль глядит с тоской. Почему бы? Да потому, что путешествующие и богомольцы видали Соловки в красную пору, в вешнем цветении и летнем изобилии, а в осеннюю хмарь, в зимнюю стужу видывали одни постоянные поселенцы. Летом-то, бывало, во святой обители шумно и суетно, что на базаре, — богомольцев тысячи, вконец одолевали они бедных монахов своими расспросами и благочестивыми разговорами, а как схлынет поток богомольцев, как заштормит море Белое, тут начиналась иная жизнь — подвижническая, суровая, замкнутая — на восемь месяцев отрезан остров от суши, и становится край летней радости краем уныния, и одолело бы вконец отчаяние беспросветное, кабы не монашеское призвание, не Бог в сердцах соловецких тружеников.
Нам-то, можно сказать, повезло ещё — мы зимы соловецкой не видывали, и неизвестно, увидим ли ещё… А кто видел, тому другой раз видеть неохота. Вьюги страшные, морозы лютые, конвоиры злые, питание скудное, а страшнее всего холод, обымающий тело и душу, и нет от него спасения ни на работе, ни в ледяной камере, а душе никакого просвета нет и одно только — волком выть хочется. И к серёдке зимы теряют люди человеческий облик — ссоры, драки, попрёки обоюдные, иные с ума сходят, иные руки на себя накладывают, иные от цинги мрут, иные от чахотки. Самое адское время это — полярная ночь, — испытал, знаю. Когда краешек солнца проглянет, всё легче…