Маяковский. Самоубийство - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это блестящее столкновение двух разнонаправленных цитат, помню, меня тогда восхитило. Но гораздо больше восхитила и даже поразила меня тогда та нескрываемая влюбленность, с какой он бросал в зал пронизанные революционным пафосом строки «Левого марша».
В перерыве между докладами я сказал ему об этом, не скрыв и своего удивления: в моем представлении (да и не только в моем, конечно) Маяковский даже в юности вряд ли мог быть им так уж любим — ведь его кумиром издавна был Пастернак.
— Ну что ты! — ответил он. — И любил, и люблю. Да ведь и влюбленностью в Пастернака меня заразил тоже он, Маяковский.
Я сразу понял, о чем он. Ведь и меня на Пастернака вывел он, Владимир Владимирович, процитировавший в своей статье «Как делать стихи» его четверостишие, которое он назвал гениальным:
В тот день всю тебя, от гребенок до ног,Как трагик в провинции драму Шекспирову,Носил я с собою, и знал назубок,Шатался по городу и репетировал.
По этим четырем строчкам (не скрою: то, что не больно щедрый на комплименты Маяковский назвал их гениальными, тоже сыграло тут свою роль) я сразу влюбился в этого неведомого мне Пастернака. И вот оказалось, что и у Андрея это было точно так же. Он тоже полюбил Пастернака «с подачи» Владимира Владимировича. Тут же выяснилось, что и пастернаковские строки эти он тоже — как и я — на всю жизнь запомнил в том, «маяковском» варианте. И тоже — как и я — по сей день считает, что этот «маяковский» вариант лучше, сильнее пастернаковского:
В тот день тебя (без «всю») от гребенок до ног,Как трагик в провинции драму Шекспирову,Таскал я с собою («таскал», а не «носил») и знал назубок,Шатался по городу и репетировал.
Это совпадение залило меня волной радости, и при всей моей с Андреем разности я ощутил с ним что-то вроде кровного родства, словно бы оказалось, что у нас вдруг отыскался один общий предок.
О том, что строчки Маяковского «пойду направо, очень хорошо!» говорят не только о взаимоотношениях пешехода с указующим жестом постового милиционера-регулировщика, что в них заключен более глубокий, обобщающий смысл, я догадывался и раньше — до того, как услыхал, как Андрей Синявский блестяще столкнул их с рефреном «Левого марша». Но тут я впервые подумал, что, декларируя так откровенно свою готовность к «правому повороту», Маяковский имел в виду не только политику, но и эстетику.
Идеи он еще раньше согласился выражать не свои, а те, что ему подскажут (прикажут!). Но способ выражения этих идей у него должен был оставаться свой. То есть — левый. Во что бы то ни стало хотел он сохранить свою приверженность левой (лефовской) поэтике. В этом он не хотел уступать даже Пушкину:
Вам теперь пришлось бы бросить ямб картавый.Нынче наши перья — штык да зубья вил, —битвы революций посерьезнее «Полтавы»,и любовь пограндиознее онегинской любви.
И вот он готов сдать и этот, последний свой плацдарм.
ГОЛОС СОВРЕМЕННИКАОднажды мы шлялись с ним по Петровке;он был сумрачени молчалив;часто —обдумывая строки —рядом шагал он,себя отдалив.— Что вы думаете, Коляда,если ямбом прикажут писать?— Я? Что в мыслях у вас беспорядок:выдумываете разные чудеса!— Ну все-таки, есть у вас воображенье?Вдруг выйдет декрет относительно нас:представьте такое себе положенье:ямб — скажут — больше доступен для масс.— Ну, я не знаю… Не представляю….В строчках я, кажется, редко солгу…Если всерьез, дурака не валяя…Просто — мне думается — не смогу.Он замолчал, зашагал; на минутутенью мечась по витринным лампам;и как решенье: — Ну, а я будуписать ямбом.
Диалог этот не выдуман. В 1983 г. вышел в свет 93-й том «Литературного наследства», в котором была опубликована стенограмма беседы Н. Н. Асеева со студентами Литературного института 15 ноября 1939 г. Там эпизод этот рассказан уже не как поэтическая метафора, а как абсолютно реальный, не вызывающий сомнений факт:
► Когда мы шли по Петровке в 1927 году, Маяковский вдруг шел и говорит: «Коля, что, если вдруг ЦК издаст такое предписание: писать ямбом?» Я говорю: «Володичка, что за дикая фантазия! ЦК будет декретировать форму стиха?» — «А представьте себе. А вдруг?» — «Я не могу себе представить». — «Ну, что у вас фантазии не хватает? Ну, представьте невероятное». — «Ну, я не знаю. Для этого нужно чувствовать свою стихию для того, чтобы не заблудиться. Я, наверное, не сумею, наверное, кончусь». Замолчали и пошли. Я не обратил внимания, думая, что пришла фантазия. Мы прошли шагов сорок. Он махал палкой, курил папиросу и вдруг сказал: «Ну, а я буду писать ямбом».
(Литературное наследство. Т. 93. Из истории советской литературы 1920–1930-х годов. М., 1983, с. 488)Вот как далеко он зашел в своей готовности «идти направо».
То, что ему тогда привиделось, не было нелепой фантазией, как это показалось Асееву. Это было предвидение. Можно даже сказать — провидение.
Через четыре года после смерти Маяковского были упразднены все литературные группы, школы, течения, направления. Не стало ни ЛЕФов, ни конструктивистов, ни РАППов, ни ваппов, ни маппов. Все прозаики, поэты и драматурги Страны Советов были загнаны в одно стойло: в единый Союз советских писателей. И всем был предписан единый художественный метод: социалистический реализм.
На первых порах, правда, еще велись какие-то разговоры о том, что этот единый художественный метод предполагает разнообразие творческих почерков и стилей. Но потом и с этим было покончено. Знаменитая статья «Правды» — «Сумбур вместо музыки», разгром и уничтожение Театра Мейерхольда, цепь последующих постановлений ЦК о литературе и искусстве… Все это были «этапы большого пути». Привел же этот путь к тому, что вся почва, на которой могло бы вырасти хоть что-то живое, была тщательно заасфальтирована. Знамя «единого творческого метода» — пресловутого социалистического реализма — несли «правофланговые». Или, как их стали впоследствии называть, — колонновожатые. В театре это был МХАТ, окончательно выродившийся, вместо Чехова, Горького и «Дней Турбиных» Булгакова ставивший теперь «Зеленую улицу» Сурова. В поэзии «колонновожатых» было трое: Твардовский, Исаковский, Сурков. То, что по крайней мере двое из этой тройки были настоящими поэтами, никакого значения уже не имело. Значение имело то, что все остальные должны были идти вслед за ними, в проложенной ими колее: шаг в сторону считался побегом, и по тем, кто осмеливался сделать такой шаг — или хоть полшага, — конвой открывал огонь без предупреждения. В результате — ВСЕ СТАЛИ ПИСАТЬ ЯМБОМ. Даже если кому-то — в порядке исключения и для видимости некоторого разнообразия — разрешали разбивать этот ямб лесенкой.