Сын человеческий - Аугусто Бастос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понемножку, — ответил он, едва шевеля губами.
— И долго?
Он окинул свои руки оценивающим взглядом. Должно быть, хотел, как принято у туземцев, показать на пальцах пять или десять месяцев. Возможно, лет. Или просто размышлял, как бесконечно много сил заключено в человеческих руках.
— И здесь его провозили?
Он смущенно молчал, почесывая ногтем заскорузлую пятку. Вот все, что я сумел из него вытянуть. Вероятно, он уже сказал все или больше ничего не знал.
Речка, даже пересохшая, казалась мне действительно непреодолимым препятствием. Грузовик и тот не смог бы здесь пройти, что ж говорить о вагоне, который должен был перебраться через нее без моста, да еще, возможно, в глубоком месте.
— Кааньябе часто пересыхает?
— Главное русло — никогда. А это только рукав Кааньябе.
— Засуха длится долго?
— Долго.
— Поэтому и не работают гончарни?
— Да.
На песчаном дне блестели отполированные водой камни и валялись облепленные муравьями скелеты рыбешек.
Я подумал о судьбе реки. Прокаженные пили из нее, купались в ней. Она была единственным бальзамом для их язв, единственным зеркалом, в которое они гляделись. Сейчас рукав высох. А бывало, он стремился к главному руслу. Беспечно бежал мимо деревень. Там, в его излучинах, пили воду и купались здоровые люди, прачки из Акаая и Карапeryá стирали белье.
Вот так, наверно, катился и вагон. Равнодушный к живым и мертвым. Я вдруг посмотрел на Кристобаля Хару. Он, конечно, не думал ни о речке, ни о вагоне, хотя что-то его все же занимало. Но он молчал, видимо выжидая особой минуты для разговора.
Вдруг под обрывом из норы высунулась мордочка броненосца. Я подождал, пока он покажется весь, выхватил револьвер и спустил курок. Броненосец отпрянул в сторону и сразу же затих. Я подобрал окровавленного зверька и положил в сумку.
Мой проводник встал и снова отправился в путь. Загрубевшие ступни царапали землю — пара расплющенных броненосцев, только не окровавленных, как тот, что лежал в сумке. Мне ничего не оставалось, как плестись следом за проводником. К его потной, испещренной рубцами и шрамами спине прилипли лохмотья. Ему не было и двадцати лет, а сзади его можно было принять за старика. Вероятно, шрамы сбивали с толку. Или молчаливость придавала ему замкнутый, нелюдимый вид даже со спины, и он казался грузным и вместе с тем по-юношески гибким.
Много часов подряд шли мы под палящим солнцем, продираясь сквозь высокую траву и отгоняя слепней. От одной кокосовой рощи к другой, от одного лесистого островка к другому, то в одну сторону свернем, то в другую, так что трудно было сказать, сколько лиг мы уже прошли. Ни единой живой души, ни единой повозки, ни даже стертого следа на дороге, затерявшейся среди зарослей мимозы и агавы. Только ярко-белый, слепящий свет застыл над черной землей, мешая разглядеть, где кончается лес.
Напрасно я напрягал зрение. Так далеко мой взгляд проникнуть не мог.
Я перестал понимать, где осталась деревня, с какой стороны находятся гончарни, где лепрозорий, где русло притока Кааньябе. Я начинал подозревать, что проводник нарочно заставляет меня проделывать лишний путь. Не хочет, чтоб я запомнил дорогу? Или надеется получить с меня больше денег? Кто его разберет. Может, дорога и в самом деле так петляет.
3Трудно было себе представить, как мог пройти вагон по этой высохшей, изрезанной буераками равнине, которую зимние ливни и разливы реки превращали в болото. Трудно вообразить, как он катился по обломкам деревянных рельсов, даже если его тащила упряжка волов, даже две, три, четыре упряжки, даже если его толкала дьявольски упорная воля человека, который не успокоился до тех пор, пока не поставил свое жилище на колесах в чаще леса, пока не спрятал его там — не украсил им сельву.
Но факт остается фактом. Теперь, когда я шел за безучастным проводником и перед глазами у меня маячила лишь его спина в шрамах, а под ногами расстилалась земля, тоже иссеченная шрамами, когда надо мной шершавым листом асбеста распласталось помутневшее от зноя небо, пожалуй, я мог себе представить тот неправдоподобный путь, который проделал вагон по равнине. Путь непостижимый и бессмысленный, по крайней мере, на первый взгляд.
Я мог представить себе человека, который терпеливо выбирал участки поудобнее, укладывал деревянные рельсы, запрягал волов, пойманных в поле или на пастбище. Я мог представить себе, как, орудуя длинной палкой с железным наконечником, он погоняет изнуренных животных, стараясь, чтобы за недолгие ночные часы волы перетащили на небольшое расстояние эту скрипучую развалину. Он понукает их тихим, хрипловатым голосом, он смотрит глазами безумца. Во взгляде застыло спокойное отчаяние. Он трудится и под палящим солнцем, и под проливным дождем, и в зимние холода. Он с головой ушел в работу, которая превратилась в навязчивую идею. А рядом с ним женщина. Она заражена одержимостью мужа, подчинена исходящей от него чудовищной силе, которая сродни добродетели, похожа на отвагу, напоминает инстинктивную мудрость обреченности. Женщина делит с мужем все тяготы долгой дороги, заботится о нем, печется о грудном ребенке, об этой родившейся на плантации и вырвавшейся оттуда человеческой личинке, об этом крохотном существе, чьи дни отсчитывают нестерпимо медленное вращение колес. Мальчик подрастает, становится юношей, мужчиной, напрягает молодые силы, толкает вместе с родителями сквозь годы и расстояния тряскую искалеченную развалину, но не наследует отцовского безумия. Ведь и дети прокаженных не всегда обречены на мучительный недуг, так же как дети здоровых не всегда заражаются проказой, ибо неисчерпаемы защитные силы человека; подчас их даже хватает, чтобы одолеть болезнь, на первый взгляд неизлечимую.
Все это можно понять, если немного расшевелить воображение.
Я знаю эту историю, вернее, то немногое, что только и можно знать из любой истории, не пережитой лично.
Но я совершенно не понимал, как могло остаться незамеченным движение вагона по равнине. Это безостановочное черепашье движение должно было привлечь к себе внимание. Видимо, человек заразил своим безумием не только жену, но и многих людей вокруг, иначе как же вагон беспрепятственно двигался по полю? Никто не попытался его задержать: ни политический начальник, ни судья, ни священник, ни кто-либо другой, имеющий власть в округе. (Возможно, поэтому и говорили о нечистой силе.) Доноса какого-то телеграфиста оказалось достаточно, чтобы сорвать план повстанцев и вызвать ужасную катастрофу, а тут все как онемели! Начальник станции, железнодорожные инспекторы, бригадиры, разные должностные лица помельче — мог же кто-нибудь из них поднять тревогу! Но нет — никто ни слова. Странная близорукость. И ведь не день и не два это продолжалось! Ну как тут не заподозрить заговор или, по крайней мере, нечто вроде всеобщего молчаливого одобрения, кстати, такого же безрассудного, как и само движение вагона. Конечно, вагон уже пришел в полную негодность, собственно, не вагон, а куча ржавого железа и гнилого дерева. Но опять-таки факт, как бы он ни был абсурден, остается фактом: вагон, не останавливаясь, двигался вперед, постепенно удалялся и, наконец, совсем исчез, поправ законы собственности, все меры предосторожности, бросив вызов здравому смыслу.
Паника, бегство, смерть сотен людей, погибших во время чудовищного взрыва, отравили сознание не то страхом, не то безразличием, нанесли рану, которая крайне медленно затягивалась, подобно воронке от бомбы. Иначе нельзя объяснить, почему никто не заметил, что вагон начал сам по себе передвигаться, или почему никто не придал этому значения. Казалось бы, пустяк: движется вагон. Но это событие было чревато многими последствиями. Ночь трагической катастрофы длилась более двух лет и не скора еще сменится зарей для жителей Сапукая, раздавленных, придушенных, повергнутых в тупое, злобное оцепенение, в какое впадает изнасилованная женщина.
Иначе нельзя объяснить, каким образом мужчине, женщине и ребенку, после того как они совершили дерзостный побег с плантации и, пройдя долинами мук и смерти, наконец вернулись сюда, удалось укрыться в вагоне, превратить его в семейный очаг, в жилище и медленно катить по полям, да еще так, чтоб никто не заметил.
Чаще всего мужчина и женщина работали под защитой двойной темноты: их прикрывали черные крылья безлунных ночей и окружала черная стена гнетущего оцепенения. Работали они, разумеется, и в бурю, и в ливень, и в холод. Теперь известны действительные или выдуманные подробности того, как протекала их работа.
Древесной смолой они приклеили к осям светлячков, чтобы лучше видеть, не сошли ли колеса с рельсов. Я живо представляю себе, как торжествующе улыбался человек при виде вращающихся колес, которые подмигивали в темноте светящимися точками. Может, эти дерзкие огоньки и породили слух о нечистой силе, которая катила вагон.