Перед историческим рубежом. Политические силуэты - Лев Троцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В декабре 1905 г. он едет в Москву с целью хлопотать о перемене места. В Москве восстание. Оно производит на «чиновника для поручений» такое впечатление, что он немедленно «задумывается над вопросом, почему так безрезультатно проливается дорогая кровь?» Дорогая кровь – это выразительно звучит в устах Бакая!
Ничего не добившись в Москве, он возвращается в Варшаву, где, по его словам, в ту пору истязали членов ППС. Но Бакай уж весь во власти новых «настроений», – и потому он «собственной инициативы совсем не проявлял, к секретной агентуре не имел никакого отношения и только вел допросы». Истязали другие, он «только» допрашивал истязуемых. При этом занятии внутреннее перерождение его заходит так далеко, что он сам становится… террористом.
И вот тут-то Бакай и решил, – говоря словами Меньщикова, – нести свои силы на алтарь новой святыни, «ввиду чего, – говоря словами самого Бакая, – выхлопотал себе двухмесячный отпуск». Он приезжает в Петербург, вступает в сношения с Бурцевым и первым делом несет «на алтарь» охапку коллег-провокаторов. Бурцев имена этих провокаторов опубликовал. Бакай теперь обвиняет Бурцева в ряде промахов: «Зависело это, – говорит он своим тоном профессионала, – от плохой Вашей памяти, рассеянности и непривычки быть точным в деталях». Бакай скорбит об ущербе «делу». Точный в деталях, он в то же время, почти как Меньщиков щепетилен в вопросах чести. Бурцева назвали в одной брошюре Шерлоком Холмсом революции, и он не протестовал. Бакай возмущен до глубины души: «Революционер и сыщик, Вы и Шерлок Холмс, мне представлялись двумя противоположными полюсами как по социальному положению, так и по моральному облику». Несгибаемый террорист (почти как Меньщиков!), Бакай с невыразимым презрением говорит о «социал-демократических выпадах против террора».
В. Л. Бурцева Бакай обвиняет в том, что тот заслонял его своей фигурой от революционных партий: «Такая узурпация источника безусловно полезных сведений для революционных организаций только приносила вред». Он сурово порицает Бурцева за то, что тот непомерно много платил бывшему французскому сыщику Леруа, сообщавшему только «сплетни», – которые, конечно, «никакой ценности для освободительного движения не представляли».
«Освободительное движение» – вот чем живет Бакай с самого «июля 1906 г.» и вот во имя чего он пишет против Бурцева свой обвинительный акт.
И, наконец – «Вы (Бурцев) не исполнили по отношению ко мне элементарной справедливости: не выполнили договора, начав дело без меня, и не дали мне заработать ни сантима».
Ни сантима! – вот он, первый светлый луч в темном царстве бакаевского и меньщиковского идеализма. Он доверчиво шел навстречу объятьям, а они открылись только затем, чтобы «задушить его индивидуальность». Шел во храм – попал на торжище. Он возжег светильник, а ему не дали «заработать» ни сантима! «На деле Азефа и Гартинга Вы заработали до 40.000 франков. К Вам поступали деньги с разных сторон – из Швейцарии, из Америки, от партий, от частных лиц. Вы сами говорили, что за один первый год Вашей кампании Вами было получено более 100.000 франков». А каков результат? Плачевнейший. «Вам не удалось создать даже плохенькой „охранки“, а вышло заурядное „жандармское управление“ с дутыми делами о выеденных яйцах». Вот оно все нутро – даже с профессиональным местничеством – и выперло наружу: не охранка, а всего только жандармское управление! А почему? Потому что «Вы не сообразили, что Бакаи, Меньщиковы, Лопухины на улице не валяются».
Бакай со своими обвинениями – только предтеча. Уже печатается новый «труд» – самого Меньщикова: «Хлестаков под маской Бурцева». Там-то обманутые надежды заговорят настоящим языком…
Мораль и философия нового издательства таким образом ясны, как облупленное яичко: это литература разочарованных стипендиатов, – прирожденных стипендиатов, ошибшихся в расчетах. Насквозь пропитанные серными парами охранки, они явились в минуту перелома на торжище, надеясь заставить всерьез поверить, что они пришли «во храм». В своей старой департаментской, т.-е. почти райской, невинности они полагали, что как минус на минус дает плюс, так двойное предательство возвращает нравственной репутации ее первоначальную свежесть. Они ждали оваций, курьеров и сантимов, – очень много сантимов. Ибо охранные энтузиасты и департаментские романтики почти так же страстно любят сантимы, как и «недостижимые идеалы». И это даже еще вопрос, что им дороже: идеалы или сантимы…
Но дело пошло не гладко. Меньщиков дрожал над своим кладом – охранными сведениями – и еще больше дрожал над своей пенсией. Он давал материалы по частям и в строжайшей тайне. Бурцев дополнял эти сведения из других источников, проверял их, поднял мировой шум и собрал сотню тысяч франков, которую тут же целиком израсходовал на свои «изыскания»{21}. А Меньщиков, в конце концов, все-таки лишился правительственной пенсии и… не приобрел революционной стипендии. Вслед за Бакаем он почувствовал себя выжатым лимоном. Желчь разочарования отравляет и душит его. «Публика… О, вам уже знакомо, что такое публика»…
Почему ему не было непосредственного доступа к этому тысячеголовому чудовищу – публике? Почему нужен был Бурцев? Зачем? Зачем этой «публике» понадобился непременно незапятнанный человек, как посредник и как гарантия разоблачений? О, будь проклята Европа, материк старых предрассудков! Amerika, du hast es besser… (Америка, ты лучше…).
И Меньщиков переплывает океан – к счастью для литературы – не на «Титанике».[76]
Как многие «уставшие от Европы», он хочет в Америке начать сначала. Увы! Его двадцать охранных лет, его предательства и преступления, вся тяжелая ноша его прошлого, которая тянет его ко дну, – она с ним, он не мог сбросить ее в старой Европе; но теперь проклятье его судьбы воплотилось для него в одном слове, и это слово: Бурцев. Начать сначала! Он покупает большую банку американских чернил и приступает к разрушению авторитета, который, как он мнит, встал между ним и его будущим, т.-е. тем, чего у него нет. Он окружает себя крайне двусмысленными или совсем недвусмысленными элементами эмиграции и вооружает их своей злобой и своим «пером». Начать сначала! Он пишет к чужим пасквилям шиллеровские предисловия и обещает выпустить вскоре свои собственные пасквили. Все напрасно. Он ничего не достигнет, – вот разве только обогатит литературу новым охранно-патетическим родом, который не предусмотрен в теории словесности, но который заставляет самого снисходительного и выносливого читателя корчиться от отвращения и вспоминать об институте арапников.
«Киевская Мысль», N N 129 и 130, 10 и 11 мая 1912 г.
Л. Троцкий. ГАРТИНГ И МЕНЬЩИКОВ
Это было в июне 1903 г. Самоковлиев имел мандат от сибирского союза на съезд социал-демократической партии. Второй по счету, этот съезд был в значительной мере учредительным, так как первый съезд, состоявшийся в 1898 г. в Минске, не оставил по себе организационных результатов: 10 марта последовал всероссийский «провал», который надолго ликвидировал центральную организацию.
Идейная борьба между «экономистами» и «политиками» закончилась под руководством «Искры» победой политиков, и второй съезд, через пять лет после первого, должен был «закрепить» победу «искровцев» и восстановить центральный аппарат партии. Самоковлиев вместе с тульским делегатом выезжал не из Женевы, чтобы не подцепить «хвостов», а со следующей маленькой и тихой станции Нион, где поезд стоит всего полминуты. В качестве добрых русских пошехонцев они поджидали поезд не с той стороны, с какой полагалось, и когда экспресс подошел, не могли войти в вагон, так как площадка была с их стороны защищена железной переборкой. Перекинувшись несколькими словами, делегаты решили пролезть со стороны буфера. Прежде, однако, чем они успели взобраться на площадку, поезд тронулся. Начальник станции увидел над буфером двух молодых пассажиров и дал тревожный свисток. Поезд сейчас же остановился, так что делегаты, сибирский и тульский, были спасены. Старший кондуктор явился к ним немедленно по водворении их в вагон и дал им понять, что таких бестолковых субъектов он видит первый раз в жизни и что с них полагается по 50 франков за остановку поезда. Делегаты дали ему в свою очередь понять, что ни слова не знают по-французски. В сущности это было не вполне верно, но – целесообразно: покричав на них еще минуты три, толстый швейцарец оставил их в покое. Только позже, при проверке билетов, он снова поделился с другими пассажирами своим нелестным мнением об этих двух господах налегке, которых пришлось снимать с буфера.
Прибыли делегаты в Брюссель вполне благополучно, и заседания съезда открылись там в укромном помещении над складом рабочего кооператива в Maison du peuple (Народном Доме). Уже в первые дни делегаты стали замечать за собою «слежку». Самоковлиев – нужно, впрочем, сказать, что этим именем назывался собственно не сибирский делегат, а какой-то неведомый ему болгарин, по паспорту которого он обосновался в Брюсселе, – Самоковлиев ужинал в ресторане «Золотого фазана», где часть делегатов засиживалась обыкновенно далеко за полночь. Съезд длился без конца. На второй неделе Самоковлиев поздно ночью вышел из «Фазана» вместе с Верой Ивановной Засулич; им пересек дорогу одесский делегат З., который, проходя мимо, прошипел: «За вами шпик, расходитесь в разные стороны, шпик пойдет за мужчиной» – и повернул назад. З. был великий специалист по части филеров, и глаз у него был на этот счет, как астрономический инструмент. Он жил тут же, подле «Фазана», в верхнем этаже и свое окно превратил в наблюдательный пост.