Повседневная жизнь римского патриция в эпоху разрушения Карфагена - Татьяна Бобровникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Естественно, народ платил ему той же монетой, и Метелл сделался «ненавистен плебсу за чрезмерную суровость» (Vir. illustr., 61). Будучи претором, он окончательно покорил Македонию[71], одержал блестящие победы, отпраздновал великолепный триумф и был награжден почетным именем «Македонский». А после этого он дважды проваливался на консульских выборах (ibid). «Несколько печальных друзей провожали его домой. Он был сражен своим провалом… полон грусти и стыда. А ведь его некогда сопровождал на Капитолий весь сенат, когда он, веселый и радостный, справлял триумф» (Val. Max., VII, 5, 4). И кто же победил его на выборах? Тот самый Гостилий Манцин, которого Сципион снял со скалы под Карфагеном! Этот человек был так любезен, говорит Плиний, что выставил на Форуме план Карфагена и разъяснял всем проходящим расположение улиц, скромно замечая при этом, что он первый побывал в городе. Говорят, эта удивительная наглость возмутила Сципиона (Plin. NH., XXXV, 23). Лишь в третий раз народ выбрал Метелла консулом, да и то «нехотя» (Vir. illustr., 61).
Но, несмотря на эти неудачи, Метелл всегда считал себя счастливейшим человеком (Vell.,1, 11). И более всего он радовался не блестящим триумфам, не почестям, а своим детям. Все его четыре сына стали консулами. Отец всегда относился к ним строго и требовательно (Frontin., IV, 1, 11). Но ни окружающих, ни самих детей эта строгость не обманывала, и они знали, что в глубине души этот суровый отец бесконечно любит их и гордится их успехами куда больше, чем своими собственными. И, когда он умер, гроб с его телом вынесли на плечах его четыре сына, достигшие уже вершины общественного почета. Если дух Метелла мог, улетая, видеть землю, то для него не могло быть зрелища отраднее.
Этот Метелл, как я говорила, был противником Сципиона. Их разделяла не какая-нибудь мелкая обида, зависть или соперничество — это были слишком масштабные и благородные люди. Но они придерживались разных взглядов на будущее Рима. Часто они вели на Форуме и в сенате «суровые и чистые споры о Республике» (Veil., 1,11). Враги всегда относились друг к другу совершенно по-джентльменски, с чрезвычайным уважением (Cic. De off., 1,87; De amic., 77). Одно их столкновение на Форуме возбудило особенно много толков. То было судебное дело, взволновавшее Рим, в котором участвовали они оба — один в качестве защитника, другой — обвинителя. Но, прежде чем говорить об этом, необходимо рассказать о третьем великом даре Сципиона — даре красноречия.
II
Современный читатель не может даже представить себе, что значило для римлянина это искусство — умение красиво говорить. Не может представить себе, как пламенно, как страстно стремились они овладеть им, словно средневековые алхимики — философским камнем. Нигде не видим мы это яснее и ярче, чем в очаровательной картине, с таким неподражаемым блеском нарисованной Цицероном[72].
Он представляет нам своего учителя Люция Красса, лучшего оратора того времени. Уставший от напряженной политической жизни, Красс решил отдохнуть несколько дней в деревне. Его, как всегда, сопровождают верные друзья. Но, кроме них, за Крассом неотступно следует кружок молодежи, его горячих поклонников и почитателей. Они не спускают с оратора восторженных глаз, ловят каждое его слово, будто это некое откровение оракула. Мало того. Они пристают к его секретарю, ходят за ним хвостом, даже подсматривают за ним, чтобы понять, как готовит свои речи Красс (Cic. De or., 1,136).
Красс, несмотря на свою утонченную, чарующую учтивость, невольно держится как человек, который привык ко всеобщему восторженному поклонению и которому оно уже начало надоедать. Но наконец под влиянием горячих просьб тестя он начинает говорить о своем искусстве. Боже мой! Что делается тогда с молодыми людьми! Как описать их буйный восторг! Как они слушают его, затаив дыхание! Но это еще не все. Слух о том, что Красс начал говорить и, может быть, впустит непосвященных в чудесную лабораторию своего творчества, мгновенно облетает всю округу. На другой же день к оратору начинает стекаться молодежь из соседних вилл.
Вот какова была страсть к красноречию в Риме! Что же заставляло всех этих знатных юношей, этих политиков, этих блестящих аристократов так пламенно стремиться к этому искусству? Что заставляло их настолько отдаваться ему, что они даже, по словам Цицерона, забывали об удовольствиях веселой юности, о любовных играх, шутках, пирах, даже о беседе с друзьями (Pro Cael., 46–47)? Дело в том, что красноречие в Риме и впрямь было тем философским камнем, который, превращая все вокруг в блестящее золото, делает своего счастливого обладателя властелином мира. Оратор был царем, владыкой, полубогом. В Риме, как во всяком свободном государстве, все основано было на умении убеждать. Чтобы быть выбранным на должность, надо было убедить избирателей; чтобы провести закон, надо было убедить народное собрание; чтобы влиять на политику, надо было убедить сенат. Даже полководец начинал битву с того, что произносил речь перед воинами. Красноречие решало все. И чем напряженнее становилась политическая борьба, чем яростнее споры, тем ярче и ярче расцветал пламенеющий цветок римского красноречия.
Если же мы представим себе, какие страсти бушевали на Форуме, как ораторы часами спорили на глазах всего римского народа, как знатные люди обвиняли своих врагов, а те яростно защищались, и их словесные шпаги со звоном скрещивались, и из-под них, как снопы искр, вылетал фейерверк острот, мы начинаем понимать, что значило для римлянина красноречие. Тацит с тайной грустью описывает эту увлекательную, мятежную жизнь, которую ему увы! — не суждено было увидеть. «Непрерывные предложения новых законов и домогательства народного расположения… народные собрания и выступления на них магистратов, проводивших едва ли не всю ночь на трибунах… обвинения и предания суду именитых граждан» (Гас. Dial., 36).
Среди всего этого неистовства Форума, который, по словам современников, шумел и бушевал, как разъяренное море, оратор чувствовал себя волшебником, чародеем. Он подобен был египетскому магу, по мановению жезла которого рев стихий утихал. Так утихала и ярость толпы, когда он поднимался на Ростры, и бурные ее волны замирали у его ног. Древние ораторы часто рисуют нам эту величественную и захватывающую картину. И какой гордостью, каким упоением дышат слова Цицерона — настоящий гимн красноречию:
«Я не знаю ничего прекраснее, чем умение силой слова приковать к себе толпу слушателей, привлекать их расположение, направлять их волю куда хочешь и отвращать ее откуда хочешь. Именно это искусство у всех свободных народов… пользовалось во все времена почетом и силой… Что производит такое могущественное, возвышенное впечатление, как когда страсти народа, сомнения судей, непреклонность сената покоряются речи одного человека? Далее, что так царственно, благородно, великодушно, как подавать помощь прибегающим, спасать от гибели, избавлять от опасности, удерживать людей в среде их сограждан? С другой стороны, что так необходимо, как иметь всегда в руках оружие, благодаря которому можно то охранять себя, то угрожать бесчестным, то мстить за нанесенную обиду» (Cic. De or., I, 30–32). Иными словами, красноречие было для римлянина тем же, что шпага для дворянина.
Все взапуски ухаживали за этим чародеем. «Ораторов осаждали просившие о защите… не только соотечественники, но и чужеземцы, их боялись отправляющиеся в провинцию магистраты и обхаживали возвратившиеся оттуда… они направляли сенат и народ своим влиянием» (Гас. Dial., 36). Да, оратор царил здесь, в «этом средоточии владычества и славы», как назвал Форум Цицерон (Cic. De or., I, 105). И велика была гордость этих всесильных магов. «Я бы предпочел одну речь Люция Красса… двум триумфам», — говорит Цицерон (Brut., 256).
Вот почему вся молодежь мечтала о подобной головокружительной славе. Но достичь ее было, казалось, не легче, чем отыскать волшебное кольцо, дающее власть над духами. В Греции это было проще, а потому прозаичнее. Молодой человек, желавший научиться хорошо говорить, поступал в школу риторов, где изо дня в день писал сочинения о споре между Одиссеем и Аяксом или об Агамемноне, отдающем на заклание родную дочь. Но в Риме было совершенно по-другому. Здесь не было риторических школ. Римляне испытывали к ним глубокое, почти гадливое презрение. Прежде всего их невыносимо раздражали риторические темы. «На такую надуманную, оторванную от жизни тему… сочиняются декламации, — с возмущением пишет Тацит. — …В школах ежедневно произносятся речи о наградах тираноубийцам… или о кровосмесительных связях матерей с сыновьями, или о чем-нибудь в этом роде» (Гас. Dial., 35). Римлянам было душно в подобных школах, а когда кто-то открыл их, сам Красс Оратор, бывший тогда цензором, их закрыл, назвав «школой бесстыдства» (Cie. De or., Ill, 94).