Уроки чтения. Камасутра книжника - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вопрос в том, что делать с устаревшими моделями? Сегодня старая техника вошла в моду. Более того, техника прошлого заменила технику будущего, и новая фантастика пользуется паром и электричеством с неменьшим успехом, чем Жюль Верн. Весь модный жанр “стимпанк” работает на ностальгии по внятному, как в школьном учебнике, миру, устройство которого можно понять, объяснить и полюбить – хотя бы за бесполезность. Шестерня, ненужная, как фиалка, становится объектом эстетического любования, и джентрификация дарит второй шанс давно умершей вещи. Теперь, в завидной и для нас загробной жизни, ее любят не за то, что она делала, а за то, что она была и есть – какая есть. От нее уже не требуется эффективности, хватает самобытности. Оставаясь самой собой, она невольно, а значит искренне и красноречиво, свидетельствует об ушедшем, которое казалось безвозвратным, а оказалось вечным.
Так, сменив роль, но не внешность, старое соблазняет нас новым, позволяя открыть в себе не замеченный раньше избыток. Не то что его там не было, не то что о нем не подозревал автор, но своему веку он был нужен меньше, чем нашему. Как в старом ружье чеканку, а не дальнобойность, как в карете отделку, а не быстроходность, как завитушки вместо цели, мы ценим то, что предкам казалось фоном, а нам красотой. Вот почему я люблю Диккенса.
* * *Дождавшись кризиса (своего или общего), я, не задумываясь, лезу за “Посмертными записками Пиквикского клуба”. Но это еще не хитрость. “Пиквик” – панацея, потому что он ни к чему не имеет отношения: не альтернатива реальности, а лекарство от нее.
Толстый джентльмен с тремя такими же незадачливыми друзьями – не карикатура, а дружеский шарж на человечество. Первая высмеивает недостатки и требует замысла, шарж обходится преувеличенным сходством. Выпячивая лишь одну черту, автор прячет жизнь в схему. Упрощенная, как в голливудской комедии, она служит убежищем вроде того, что встречало меня по дороге в школу. Бетон благодушия надежно отделяет Пиквика от жизни, которая и здесь полна конфликтов, противоречий и негодяев. Пиквику встречаются брачные авантюристы и злобные старые девы, продажные политики и мерзкие крючкотворы, жулики, дураки, лицемеры, прохвосты. Собственно, в книге вообще нет безупречных героев, включая самого Пиквика – особенно тогда, когда его везут пьяного в тачке. Но магия чисто английской идиллии, к которой я с легкой душой отнесу “Троих в одной лодке”, а также семью “и других зверей” Джеральда Даррелла, обезвреживает любую ситуацию. Зло не наказывается, а трактуется как эксцентрика. Попробуйте – не пожалеете.
Я нежно люблю “Пиквика” за то, что в нем всего два времени года: нежаркое лето в пять часов пополудни, когда Бог сотворил мир, и Рождество, когда Он в нем родился. В такие дни миру все прощается. Не удивительно, что с “Пиквиком” легко жить. Точнее, трудно жить без него. Про остального Диккенса этого не скажешь.
Сегодня нам сложнее всего принять как раз то, за что его обожали современники, – сюжет и бедных. Со вторыми я не знаю, что делать, а с первым справляется кино.
Диккенсу идут экранизации, потому что он, как считал Эйзенштейн, изобрел кино. Если пушкинская “Полтава” учит режиссеров батальным съемкам, а “Война и мир” диктует телевизору рецепт сериала, то Диккенс – отец мелодрамы самого что ни на есть крупного плана. Прихотливая до произвола фабула, прямодушное до инфантильности повествование, преувеличенные, словно на большом экране, герои. У Шекспира они были уместны. Ведь елизаветинцы не признавали реализм – они его еще не открыли. Но у Диккенса Макбет сидит в конторе, и ему там тесно. Разительный конфликт масштаба между космическим злодейством и убожеством декораций создает то комический, то трагический, но всегда драматический эффект, который Мандельштам свел к универсальной формуле:
А грязных адвокатов жалоРаботает в табачной мгле —И вот, как старая мочала,Банкрот болтается в петле.На стороне врагов законы:Ему ничем нельзя помочь!И клетчатые панталоны,Рыдая, обнимает дочь.
Герои Диккенса интереснее всего того, что с ними происходит, но только – плохие. С хорошими – беда: добродетель нельзя спасти от свирепой скуки. Дело в том, что бедняки у Диккенса неизбежно правы. Нищета служит им оправданием и не нуждается в диалектике. Последняя надежда положительного персонажа – абсурд, которым автор, будто списав у Гоголя, одаривает бедного героя. Так, посыльный из рождественской повести “Колокола” обращается к своему замерзшему носу: Вздумай он сбежать, я бы не стал его винить. Служба у него трудная, и надеяться особенно не на что – я ведь табак не нюхаю.
Но обычно оперенные правдой бедняки ведут себя благородно и говорят, как в церкви. Долго это вынести никак нельзя, и я не вижу другого выхода, как пробегать патетические страницы, чтобы быстрее добраться до злодеев. На них отдыхает читатель и торжествует остроумие.
Друг, соперник и враг Диккенса Теккерей видел в этом закон природы и считал, что хороший роман должен быть сатирическим. У Диккенса яд со слезами в пропорции 50 на 50, но лучшие реплики он раздал тем, кого ненавидит.
Этому у Диккенса научился Достоевский. У него Свидригайлов умнее других, а папаша Карамазов настолько омерзителен, что неотразим. Другое дело, что Достоевский, как это водится у русских классиков, перестарался. Если вдуматься, – писал по этому поводу Бродский, – то не было у Зла адвоката более изощренного. Диккенс так далеко не заходит и своим отрицательным героям позволяет не оправдаться, а отбрехаться:
Сотни тысяч не имеют крыши над головой.
– Разве у нас нет острогов? – спросил Скрудж.
Зверь-учитель, морящий голодом своих воспитанников, хвастаясь упитанностью сына, говорит опять по-гоголевски: Вы его дверью не прищемите, когда он пообедает. Мот и кутила угрожает жене самоубийством: Я разменяю соверен на полупенни, набью ими карманы и утоплюсь в Темзе. Узнав, что его враг попал в драку, злодей с тревогой спрашивает: Но шея его уцелела для петли? Он же, объясняясь с читателем: Если есть люди, притворяющиеся, будто презирают власть денег, я должен показать им, какова она. Зато когда дело доходит до расплаты, этот же герой поднимается уже и до античной трагедии. Не вынеся тяжести собственных преступлений, Ральф Никкольби вешается на чердаке своего дома, сказав напоследок: Никаких колоколов, никаких священных книг, бросьте меня на кучу навоза и оставьте там гнить, отравляя воздух. Такая смерть – не наказание ростовщика, а вызов титана: Каин, Манфред, Скрудж. Последний, впрочем, с небесами сумел договориться, ибо самые острые иголки, что выпускает уайтчепельская игольная фабрика, не могли бы сравниться по остроте с его умом. Именно уму, а не сердцу, Скрудж обязан удачной метаморфозе, поменявшей в нем минус на плюс.
Но если из своих отрицательных персонажей автор еще может выбить раскаяние, то положительным меняться некуда, и всё, что их ждет к концу романа, – награда, обычно – финансовая, часто – в виде завещания, которое им заработал тот же исправившийся Скрудж. Что еще не значит, что у Диккенса нет других, средних, равноудаленных от бездны порока и вершин добродетели героев. Один из них – бродячий хряк, которого встретил навестивший Нью-Йорк писатель на пасторальной улице Боури:
Он великий философ, и его редко что-либо тревожит, кроме собак. Правда, иногда его маленькие глазки вспыхивают при виде туши зарезанного приятеля, украшающей вход в лавку мясника. “Такова жизнь: всякая плоть – свинина”, – ворчит он, утешаясь тем, что среди охотников за кочерыжками стало одним рылом меньше.
* * *Покупая компьютер, я отказываюсь платить за продленную гарантию, зная, что он устареет раньше, чем сломается. Покупая новую книгу, я сомневаюсь в том, что она будет лучше прежних. Уже это оправдывает нужду в старых книгах. Но сперва их надо отлучить от древних, которые изучают, а не читают. Старые книги – те, что все еще соревнуются с новыми за непрофессиональное внимание. Написанные достаточно давно, чтобы устареть, но не навсегда, они составляют груз, фундамент и большую часть любой библиотеки, которую нам собрала викторианская эпоха. Мы знаем ее лучше любой другой, включая собственную, потому что она о себе столько написала. В сущности, мы на ней выросли и по ней тоскуем. То-то Шерлок Холмс в XXI веке популярнее, чем в хiх, и Диккенса чествуют даже те, кто его любит не читая.
Накопленные и отобранные веками, старые книги нужны нам не меньше, чем предшествующим поколениям читателей, только по-другому. Я, например, люблю рыться в отработанных рудниках классики в поисках того, чем пренебрегали первые старатели. Раньше у литературы было меньше конкурентов: танцы, сплетни, паб. Зная, что впрягшемуся в роман читателю особенно некуда деться, Диккенс умел держать его в напряжении. Чередуя опасности, перемежая счастливые случайности с фатальными, он на три тома откладывал свадьбы и похороны.