На Верхней Масловке (сборник) - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Петя, вы меня не так...
– ...Эту жалкую комнату, которую, кстати, я ненавижу?.. Значит, вы все-таки чужой, непроницательный человек... Вы ничего не поняли.
– Ну, знаете! В вашей жизни и ваших намерениях черт ногу сломит!
– Да не во мне! – перебил он нетерпеливо, нервно. – Вы ничего не поняли в Анне Борисовне!
Он вскочил и заходил по мастерской, подергивая плечами, словно заставляя их расправиться.
– Пятнадцать лет бок о бок я существовал с самой Искренностью... Вы знаете, что постоянная искренность – очень редкое явление в жизни? Анна Борисовна была искренна в каждом слове. Для близких это мучительно, невыносимо. Пятнадцать лет меня обдавало печным жаром правды. Естественно, что из этой длительной, болезненной процедуры я вышел в несколько помятом и обугленном виде... – И, подавшись к Нине совсем близко, он проговорил, понизив зачем-то голос: – Старая ведьма владела огнивом жизни... Я – одураченный солдат, которого ведьма обвела вокруг пальца...
Нина откинулась на спинку стула, так ей стало не по себе от диковатого взгляда его блестящих глаз.
– Пятнадцать лет назад я счастлив был выметать мусор из этой мастерской, лишь бы жить подле нее, слушать ее. Я был околдован... Помните эту сказку – «Карлик-Нос»? – живо спросил он шепотом. – Старая ведьма завлекла мальчика, опоила, околдовала, пятнадцать лет держала в услужении и ничего, ничего не дала взамен. Даже рецепта своего лукового супа не открыла!
– Петя! Бог с вами, опомнитесь – какой луковый суп?
Он замолчал, прикрыл глаза и проговорил с усталым равнодушием:
– Впрочем, мальчик оказался совершенно бездарен. Старуху можно понять.
– Петя, вы несправедливы... Анна Борисовна... любила вас... как родного.
Он поморщился от этих пустых, ничего не значащих слов, от звука ее голоса, трезвого и энергичного даже сейчас, и сказал:
– Ах, да перестаньте, что вы знаете о родственности! Как родного! Она родного внука терпеть не могла. Она была равнодушна к единственной дочери.
– А вас любила, – вдруг тихо и твердо возразила Нина.
– Она никого не любила. Никого. Кроме собственной жизни...
Стало тихо... Наверху поскрипывали, потрескивали половицы антресолей. Это все еще работал Саша Соболев. Время от времени цаплей начинала щелкать его пишущая машинка. Петя принялся наконец заваривать чай...
...Лучше бы она не приходила. Зачем? В эти последние часы... Сейчас она только раздражала его, раздражала эта трезвость, посторонность в каждом ее движении.
Нина говорила что-то негромко, Петя искоса видел ее поднятые с затылка и схваченные белой заколкой черные густые пряди волос, – да, чужая, чужая женщина, все в ней слишком, некоторая чрезмерность во всем; видел полукруглую линию высокого затылка, профиль с высокой переносицей и прихотливой бровью. Но вдруг, растерянно объясняя что-то, она тряхнула головой, из жгута волос на затылке выпали две длинные пряди, повисли вдоль шеи. Не переставая говорить, Нина вытащила заколку и, наклонив голову, быстро подобрала пряди, закрепила на затылке.
И эти поднятые тонкие руки, эта открытая, на мгновение беззащитная «девочкина» шея взрослой женщины поразили так сильно, что сердце его разом налилось тяжелой тоской, почти невыносимой; вся жизнь представилась вдруг длинным и пустым антрактом перед этой вот минутой, перед этой женщиной. Дикое, внезапное желание уехать с нею куда угодно оглушило так, что даже в затылке заломило и потемнело в глазах.
Не помня себя, он подался к ней, – она вдруг обернулась, увидела его лицо, – и что ж это было за лицо, если она вспыхнула и непроизвольно вскинула руку, как бы защищаясь от удара. Петя опомнился, усмехнувшись, перехватил ее легкую руку, сжал в ладонях.
– Нина, – сказал он, – в поезде лучше ехать вдвоем...
Она выпрямилась, напряглась, но руки не забрала.
– Нина, – повторил он тихо.
Она молчала, отвернувшись. На выгнутом нежном запястье краснела свежая ссадина. Петя сжал ее руку сильнее.
– Нина, – позвал он пересохшим горлом. Сердце болело пронзительной, физически ощутимой болью. Никаких слов между ними быть уже не могло, только гулкое пространство мастерской вокруг, с горячим пульсом ее короткого, бьющего в висках имени.
– Нина, – повторял он, – Нина... Нина... Нина... – Он мял, сжимал ее тонкую руку все сильней в яростных тисках своих ладоней, и она не отнимала руки. – Нина!!
Она повернула голову, и Петя увидел свое опрокинутое лицо в ее зрачках, в дрожащих переливах слез.
– Больно... – сказала она шепотом. – Тяжело, Петя.
И умолкли оба.
– Мне везет на искренних людей, – сухо проговорил он, выпустив ее руку. Поднялся и зачем-то принялся заново перетягивать ремни на чемодане.
Нина достала сигарету, закурила, молча глядя на его бесцельные манипуляции с чемоданом.
– Когда уходит ваш поезд?
– Через два часа...
– Я провожу вас... – неуверенно проговорила она.
– Нет. – Он затянул ремень потуже и пояснил почти весело: – Вы уже проводили меня.
Они вышли в коридор и за его спиной она увидела в открытой двери угол мольберта, стеллажи со скульптурами.
– А... это все?..
– Разберутся, – сказал он. – Не стоит волноваться. Создадут комиссию по наследию, составят опись, расфасуют скульптуры по музеям и запасникам... Честно говоря, я украл две маленькие скульптурки ее модернистского периода... Они, собственно, не так уж и ценны – этюды, гипс... А вот кого жалко, так это Нору... Она привыкла здесь.
Петя по-родственному обнял обнаженные плечи гипсовой Норы, и оказалось вдруг, что они с Норой одного роста и очень хороши друг с другом. Нора улыбалась бездумной гипсовой улыбкой.
– Вот, – сказал Петя. – Такая и была: беспечная, шальная, еще говорили – легкая душа... Родила когда-то девочку от молодого скульптора, и вроде жили... ничего. Она при нем была, там и девчонка в мастерской ползала... Потом молодой скульптор повзрослел, остепенился ну и решил жениться «по-человечески». Нору одел, обул, сунул деньжищ тысячи две (тут принято вставлять «он был человек порядочный») и сплавил ее с дочерью куда-то в Курск, что ли, к какой-то бабке...
А Нора с полдороги вернулась. Он, понимаете ли, после свадьбы просыпается, дверь открывает – а на пороге Нора с дочерью на руках. Стоит и улыбается дурацкой своей легкой улыбкой. Дурочка и дурочка. Собственно, она ни на что не претендовала, она готова была при нем домработницей остаться. Ну, молодой человек, проклиная грехи юности, опять сажает Нору на поезд, целует дочь, машет ручкой и с облегчением возвращается к новой супруге. А наутро – Нора стоит у дверей... Да... Возвращалась она так раз шесть. На четвертый раз, кажется, он ее уже избил, потому что – ну в самом деле, представляете, каково новой супруге просыпаться?
А Нора все улыбалась. Она просто не могла уехать, я понимаю. Она жила им, дышала этим мозгляком, и когда отъезжала от Москвы, ей просто становилось душно, воздуху не хватало...
– И... она все-таки уехала? – Нина не могла смотреть в его лицо.
– Нет. В шестой раз она вернулась навсегда, – сказал он просто. – Понимала, что к двери его подойти нельзя, – это он уже в нее вбил. Она оставила дочь на лестнице, вышла на дорогу и, дождавшись, когда перед окном его мастерской проедет первый трамвай, бросилась ничком на рельсы...
– Боже мой, – сказала Нина тихо. – Какая знакомая история...
– Да, – согласился Петя. – Это Карамзин, «Бедная Лиза». Все очень старо между нами, Нина.
Он подал ей пальто, и, одеваясь, Нина вдруг заговорила, не глядя на Петю, что ведь его отъезд – решение не окончательное, опрометчивое, что она надеется на его благоразумие, и поскольку прописка существует...
– Все-таки вы принимаете меня за кого-то, – перебил он, усмехнувшись. – Я выписался...
...Уже пройдя наполовину двор, она оглянулась на одинокую долговязую фигуру в дверях и подумала, что именно этот – издерганный, нелепый и даже раздражающий человек поместился бы в ее судьбе весь, без остатка, припал бы, вжался в ее стойкую и горькую душу, и, наверное, им обоим было бы не так страшно жить...
Увидела троллейбус, подплывающий в огромной луже к остановке, и припустилась бегом. Матвей возвращался сегодня к девяти, да не один, а с Веревкиным, – надо было успеть приготовить ужин.
* * *Первые сутки, умяв подбородком сырую подушку, он несся с поездом на летящие в окне деревья. В низинах, затопленных разливом, они летели в глубоких облаках, отраженные водой, как фигуры в картах.
Вдоль полотна деревья струились сплошной черной, с прозеленью лентой, дальше разворачивались неторопливо и величественно – так вращается сценический круг, являя новые декорации, – ложбины, холмы, простертые дали. За далями лежал зубчатый лесной горизонт со спадающим на него слепящим задником весеннего неба.
Поезд ревел, за окнами мчалась, гулко дыша могучими легкими, весна, и когда на стоянках пассажиры в купе опускали оконную раму, в лицо шибало травным ветром. Все это было словно впервые и почему-то волновало его до дрожи...