Завтра была война. Неопалимая Купина. Суд да дело и другие рассказы о войне и победе - Борис Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он так и не смог выговорить фамилии своей связной, губы запрыгали и побелели. Женщины бросились к нему, стали усаживать, поить водой. Он сесть отказался, а воду выпил, и мы слышали, как стучали о стекло его зубы. Потом он вытер слезы и тихо сказал:
— Жалко что? Жалко, команды у нас нет, чтоб на коленях слушали.
Мы без всякой команды стали на колени. Весь зал — бывшие ученики, сегодняшние школьники и учителя, инвалиды, вдовы, сироты, одинокие — все как один. И Николай Григорьевич начал почти шепотом.
— Искра, Искра Полякова, Искорка наша. А как маму ее звали, не знаю, а только гестаповцы ее на два часа раньше доченьки повесили. Так и висели рядышком — Искра Полякова и товарищ Полякова, мать и дочь. — Он помолчал, горестно качал головой и вдруг, шагнув, поднял кулак и крикнул на весь зал: — А подполье жило! Жило и било гадов! И мстило за Искорку и маму ее, жестоко мстило!
Его било и трясло, и не знаю, что случилось бы тогда с нашим Ромахиным, если бы не Зина. И, постарев, она не повзрослела: шагнула вдруг к нему, взяв за руки своих взрослых сыновей:
— А это — мои ребята, Николай Григорьевич. Старший–Артем, а младший–Жорка. Правда, похожи на тех, на наших?
Бывший директор обнял ее парней, склоняя к себе их головы, и прошептал:
— Как две капли воды…
Через полгода, в начале пятьдесят второго, Николай Григорьевич умер. Я был в командировке, на похороны не попал и больше не ездил на школьные сборы. Павел тоже, а Валентин ездил. Нечасто, правда, раз в два–три года. Встречался с теми, кто уцелел на фронте или выжил в оккупации, ходил в гости, гонял чаи с доживающими свой невеселый век мамами и стареющими одноклассницами, смотрел бесконечные альбомы, слушал рассказы и всем чинил часы. И самое точное время в городе было у бывших учеников когда–то горестно знаменитого 9 «Б».
Самое точное.
Неопалимая купина
Детей у нее не было.
Были три ранения (два легких и одно тяжелое), были контузия и два инсульта. Были три ордена — Отечественной войны I степени и два Красной Звезды. Были медали — две «За отвагу» и одна «За боевые заслуги». Были всяческие значки, билет инвалида Великой Отечественной войны, право ношения формы в День Победы, комната в двухкомнатной квартире, хорошие, прямо как родные, соседи и бездомная студентка Тонечка.
А вот детей у Антонины Федоровны Иваньшиной никогда не было. Один раз, правда, началась в ней иная жизнь, и она счастлива была без меры и только боялась признаться ему, любимому, виновнику этой иной жизни, чтобы не отправили в тыл, чтобы не разлучили раньше времени. Но все равно разлучили, только зря хитрила. Пуля разлучила. Убила и любовь ее единственную, и все надежды разом. Отрыдалась тогда Антонина и пошла к врачу.
— Вырезайте.
— Лейтенант Иваньшина, подумайте…
— Мне воевать надо, а не рожать. Я этому больше обучена.
— Антонина, пойми, это же очень опасно для будущего. Ты женщина, у тебя есть долг.
— Рожать — это не долг, это физиология. Долг — умирать, когда не хочется.
Да оно бы, может, и это обошлось, если бы не то болото в апреле. Сутки пролежала в нем: не подстрелили, не оглушили даже, а через три дня — боли, температура, госпиталь. Воспаления, осложнения да вещмешок лекарств.
— Не все еще потеряно, Иваньшина. Лечение, режим, санатории. Надо бороться с недугом.
— Поживем — увидим, товарищ полковник медицинской службы. А пока будем воевать.
А через полгода — контузия. Сухим закаменелым комом — точно в поясницу, в позвонок, и будто переломили ее тогда: до сей поры боль та помнится. Три часа отлеживалась, а потом поднялась кое–как.
— Вперед, мужики, вперед, родимые. Нам высотку приказано взять, и я ее возьму. Что, славяне, смотреть будете, как баба под пули полезет?
Это всегда действовало, и все об этом знали. Комбат как–то отказался ее роту старшему лейтенанту из пополнения передать, и командир полка поддержал его:
— Лучше Иваньшиной командира роты у меня в полку нет. Но все кончается, даже война, а миру не нужны командиры рот в юбках. В атаку больше поднимать нет надобности, и все мужики сразу становятся очень смелыми. И в августе сорок пятого командир стрелковой роты старший лейтенант Антонина Иваньшина прибыла в распоряжение военкома родного города.
Через город тоже прошла война, почти все в нем сгорело или было взорвано, родные и знакомые исчезли бесследно и навсегда и старший лейтенант Тонечка жила в подвале, где размещался горвоенкомат. Получила по вещевому довольствию два одеяла, постельный комплект и подушку. Утром прятала в шкафу с несекретной перепиской, вечером расстилала на военкомовском (самом
большом) столе — и до утра на одном боку. Даже сны не снились: отсыпалась Иваньшина за всю бессонную войну.
— Антонина, чего учиться не идешь, чего вола крутишь?
Военком был грузен, сед и сипат, с простреленными еще на гражданской легкими («Это у вас они — легкие, — шутил, бывало, — а у меня… как свинцовый сурик»). На фронт его не пустили, и поэтому он хмуро опекал фронтовиков вообще и Антонину в частности.
— Демобилизуют не сегодня, так завтра, и куда ты тогда?
— Строить, товарищ майор. Гады всю страну пожгли да порушили. А учится пусть тот, кто настоящего дела боится.
Вздыхал военком, спорить сил не было. Убили его силу: старшего сына — в сорок втором на Дону, младшего — в сорок пятом на Одере. А в Антонине еще фронтовой завод не кончился. Еще рвалась куда–то, еще в бриджах ходила, еще пистолет на ночь под подушку клала. И темной октябрьской ночью привычно рванула его оттуда:
— Кто? Стреляю!
— Свои. Не пальни с перепугу.
Щелкнули выключателем: у порога стоял лейтенант–связист с тощим солдатским вещмешком. С плащ–палатки на каменный пол весело капала вода.
— Крючок на дверях послабее твоего храпа, старший лейтенант.
Антонина сидела на застланном одеялом столе. На ночь она снимала сапоги да китель, привычно носила офицерские нижние рубахи и сразу сообразила, что лейтенант принял ее за парня.
— Лейтенант Валентин Вельяминов прибыл в ваше распоряжение. На вокзале яблоку упасть негде, на улице — дождь, так что разреши с тобой переночевать.
Сказав это, Валентин снял плащ–палатку, повесил ее у входа, положил на соседний стол вещмешок, поставил в ряд стулья.
— У тебя шинель найдется, старшой?
— В шкафу, — помедлив, недовольно сказала она и обиженно добавила вдруг: — Только я не храплю.
— Я иносказательно. — Лейтенант достал шинель, хотел постелить на стулья, но как–то странно взвесил на руке, ошалело глянул на Антонину и спросил неуверенно: — Ты… то есть вы…
— Свет погаси! — резко перебила Иваньшина и упала лицом в подушку, чтобы заглушить хохот.
Так они познакомились. Лейтенанту Вельяминову было абсолютно все равно, где служить, поскольку и у него никого из родни не осталось, но выбрал он именно этот город, потому что отсюда родом был его фронтовой друг, обидно погибший на закате войны.
— Проживал по Вокзальной улице, двадцать семь.
— Иваньшина покажет, — сказал военком. — А жить будешь в офицерском резерве, нечего нам крючки ломать.
По дороге на Вокзальную улицу возникло затрудненное молчание. Им еще непросто было вдвоем, и Валентин начал длинно рассказывать о матери — преподавателе литературы и об отце — директоре подмосковной школы, ушедшем в ополчение вместе со своими десятиклассниками.
— А ты не пошел, — уточнила Иваньшина.
— Не взяли. Я двадцать шестого года, и меня отправили в эвакуацию, а мама осталась. Она почему–то была уверена, что отец вернется.
— В сорок первом не возвращались.
— Да, вы правильно говорите.
— Вы? — Антонина усмехнулась. — А ночью братишку изображал. И имя у тебя какое–то…
— Какое?
— Девичье, вот какое. Валя, Валечка. У нас в полку была одна такая Валечка. Начштаба с собой таскал, пока я члену Военного совета не доложила.
Никакой Валечки в полку не существовало, начштаба никого с собой не таскал, и ничего командир роты Антонина Иваньшина члену Военного совета не докладывала, поскольку и видела–то его всего два раза издалека. Но ей вдруг захотелось позлить вежливо–спокойного лейтенанта, надерзить ему, обидеть, заставить рассердиться.
— Да, да, чего глаза вылупил? Доложила в письменной форме, как положено, рапортом. И Валечку эту — фьюить! — коленом под зад!
— Как? Как же вы могли? — Вельяминов даже остановился. — А если они любили? Если это была любовь? Вообще лезть в чужую жизнь…
— А пусть нас не пачкает! — Антонина очень боялась рассмеяться и поэтому орала чушь, но орала зло и неожиданно. — Мы не за тем на фронт шли, а из–за таких, как эта, твоя…
— Моя? — тихо удивился он. — Ну почему же моя? Где логика?
Они стояли посреди грязного пустыря, заваленного осколками кирпича, битым стеклом и ржавым железом. Антонина еще сверлила лейтенанта хитрыми глазами, но молчала, сообразив, что хватила через край.