Рабы ГБ - Юрий Щекочихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне предложили написать объяснение, заперли в комнате и ушли.
Я остался один. О чем я тогда думал? Да о том, что если не дам согласие работать на них, то скорее всего меня арестуют. А если дам? Если все-таки заставят, то в тот же вечер повешусь...
Через час они возвратились: "Ну?" Я снова повторил свой категорический отказ. Они опять заявили, что могут сделать со мной все что угодно, и добавили, что "граница на замке" и что я никуда не денусь... Потом меня заставили написать расписку о неразглашении. И - отпустили.
На улице я очутился уже в четыре утра. Вышел на Красную площадь... Пусто, темно... Километров десять я прошел пешком, пока, наконец, не открылось метро...
Я понимал, что это - провокация. Начал вспоминать и вспомнил.
За несколько недель до встречи с Петровым меня вызвали в отдел кадров, там сидел какой-то военный, который стал расспрашивать, чем я конкретно занимаюсь, сколько зарабатываю...
В то время у себя в институте я был на виду, и вот почему. Я зарабатывал раза в три больше, чем другие проектировщики. Может быть, потому что был самым квалифицированным...
И тут он говорит мне, что им очень нужны квалифицированные люди: "Как вы посмотрите на то, что мы дадим вам работу с повышением?"
Я отказался, сославшись на то, что занимаюсь еще и научной работой, которая отнимает много времени. У меня опубликовано довольно много статей. Потом он меня вдруг спросил, есть ли у меня родственники за границей?
А они у меня были - и дядя в Польше, и дядя во Франции. Тот, что из Польши, даже приезжал ко мне в гости.
Военный рассказал, как на меня вышел - прочитал мою статью в журнале, позвонил в наш отдел кадров и спросил, как найти автора. И тут-то он прокололся: статья была ошибочно подписана не "Шпиро", а "Шаиро", человека же с такой фамилией у нас не было...
Через несколько дней мне снова позвонили с Лубянки, сказали, что на меня заказан пропуск. Я, конечно, испугался: поехал к брату и оставил у него все свои записные книжки.
В кабинете, куда я поднялся, меня ждал хмурый человек, который тут же с порога спросил, какой дядя ко мне приезжал, из Польши или из Франции? Ответил, что из Польши. Он помолчал и спросил, есть ли у меня к ним какие-либо просьбы? Я набрался смелости и сказал: "Не подсылайте ко мне никого больше и больше, если можно, меня не беспокойте..." Он бросил хмуро: "А уж это зависит от того, понадобитесь ли вы нам или нет".
Надо ли говорить о том, каким счастливым я вышел на улицу...
Снова я увиделся с НИМИ только после войны, в 1946-м.
Звонок из отдела кадров: "Вам надо срочно явиться в военкомат". "Ладно, приду..." Буквально через две минуты снова звонок: "Вы еще не ушли? Быстрее, быстрее... Там ждут".
Я удивился. Возле военкомата меня ждал человек. Показал удостоверение... Меня снова привели на Лубянку.
Человек представился, что его фамилия Чулков и он уполномоченный НКВД по нашему НИИ. Он достал какую-то папку и начал листать, время от времени задавая вопросы, от которых мне становилось страшно.
Откуда вы знаете о расстреле поляков в Катыни? Отвечаю, что узнал об этом из наших газет.
Но вы сказали, что знали об этом раньше?
Я почувствовал, как на голове начали шевелиться волосы. Дело в том, что у меня была одна знакомая, которая работала в ТАСС и должна была слушать немецкие передачи. И она мне рассказала о катыньской истории за день до того, как советская версия появилась в газетах... Когда в тот день я пришел на работу, то спросил одного своего коллегу, слышал ли он о расстреле в катыньском лесу?
И я понял, как этот факт попал в мое досье.
Потом Чулков достал еще одну бумажку: "Вот вы как-то сказали, что в стране было проведено две переписи населения, потому что по первой выходило в стране слишком много неграмотных и верующих".
Еще вопрос: "Вы знаете такого Маханека?" - "Знаю... Есть у нас такой начальник лаборатории..." - "К нему надо подойти и задать один вопрос..." Я ответил, что не только не буду задавать ему вопросы, а вообще не буду с ним разговаривать и даже здороваться...
Понимал, что встал на край пропасти, но другого выхода я для себя не видел.
Дальше он снова начал говорить, что я - болтун. Согласен, отвечаю, постараюсь исправиться. Он снова: "Вы должны на нас работать". - "Нет". "Посидите подумайте..."
Он запер меня в комнате. Возвратился через час: "Ну что, подумали?" "Да... Не буду у вас работать..." - "Тогда пойдемте".
Меня привели в другой кабинет. Другой чекист, видимо, начальник Чулкова, спросил его: "Ну что?" - "Он категорически отказывается..." "Идите, вы знаете, что с ним делать..."
Меня вновь заставили написать расписку о неразглашении...
Это было мое последнее в жизни свидание с НИМИ.
Я даже сам не знаю, как меня пронесло тогда мимо них..."
Вот таков был рассказ Германа Устиновича Шпиро, слово в слово оставшийся на моем диктофоне.
Но было еще кое-что, не вошедшее в диктофонную запись.
Когда мы уже прощались, он сказал мне:
- На всякий случай - вот мой адрес... Знаю, о чем вы пишете... Они этого не очень любят. У меня вы всегда будете себя чувствовать в безопасности...
О, Господи!
Какое счастье все-таки мне подвалило в жизни!
Когда довольно часто мне задают вопрос, не страшно ли мне от того, что и о чем я пишу, я обычно отмахиваюсь: "Да ладно, ладно... Такие вопросы для студента-первокурсника журфака, романтизирующего нашу странную профессию". Но вспоминая всякие приключения, связанные с напечатанными статьями и, куда чаще, с теми, над которыми еще работал, думаю о людях, которые подставляли плечо в довольно сложных и даже иногда рискованных ситуациях. О тех, кто давал ночлег в чужом городе, чтобы не засвечиваться перед местным начальством, кто перевозил мне документы, рискуя нарваться на неминуемые неприятности, кто страховал при встречах со всякими сомнительными типами и кто проводил вместе ночь с "Калашниковым" в руках (и такое тоже случалось).
Я особенно уже ничего не боюсь в жизни. По крайней мере того, что может случиться со мной самим (близкие, родные - это особый страх, который не может не присутствовать в нормальном человеческом существе). Но хорошо понимаю и честно в этом признаюсь, что не боюсь не из-за врожденного бесстрашия (чушь все это и ерунда!). Знаю, знаю и счастлив от этого знания: не один я, нет! Не говорю о друзьях, которые всегда приходят на помощь в самых немыслимых жизненных ситуациях. Просто - о людях, о народе, о человечестве, которое куда больше приспособлено для того, чтобы спасти ближнего, чем для того, чтобы ближнего предать.
Странно, что именно об этом думаю, когда снова, снова, снова пытаюсь понять суть и сущность тех, для кого предательство стало профессиональным ремеслом, то ли по собственной воле, то ли по стечению обстоятельств.
Да нет ничего в этом странного. Нет!
"Какой повод я дал ИМ для этого?" "За какие провинности или заслуги выбрали именно меня?" "Может морда у меня похожа на сексотскую?" "С самого начала, как только прозвучало это предложение, я почувствовал себя растерянным и униженным. Как же так? Меня? Это было настолько мерзко, что хотелось в кровь разбить кулаки об стенку" - выискиваю эти строчки в письмах.
Пытаюсь понять, что же такое с нами было вчера.
Осталось ли сегодня?
Возвратимся ли к этому завтра? Возвращаемся? Никуда не уходили?
... Как мы и договаривались, агент "Пушкин" появился в редакции спустя два дня. Пришел и замечательный московский доктор - Виктор Давыдович Тополянский. Я ушел из комнаты, оставив их один на один. Вернулся через час. "Пушкина" уже не было.
Ну что? Что с ним?
Да не я ему нужен - больница нужна. Психиатрическая, - ответил Виктор Давыдович. - Все, что он тебе рассказал, правда. Кроме одного: потом он заболел. Мозг не выдержал всего того, что с ним произошло. Как говорили когда-то раньше - сошел с ума. Хочешь, могу тебе объяснить подробно симптомы. Но ты, наверное, все равно не поймешь.
Трудно все-таки бывает жить. Трудно и больно.
ГОЛОСА ИЗ ХОРА
М. П., Новосибирская область, 1942 год
"Шла война. Немцы подходили к Москве... Я учительствовала в одном из районов Новосибирской области. Муж был на фронте, а дома - две маленькие дочурки и старая мама.
Не то в конце 1941-го, не то в начале 1942-го привезли к нам немцев из Поволжья. Надо отдать должное людям - встретили их по-человечески. Никаких оскорблений, никаких выкриков. Поделились с ними картошкой, овощами. Расселили по домам. И обратили внимание - они быстро привели свои жилища в божеский вид: окошки заблестели чистотой, во дворах соринки не увидишь. Обратили внимание, что овощи у них начали созревать раньше всех, умели работать люди.
К нам в школу была назначена учительницей Элеонора Генриховна. Моя старшая дочь училась у нее в классе, и мы очень быстро с ней сдружились. Мне было тогда около 30 лет, ей около 40. Она была одинокой: дети ее, сын и дочь, были в лагере под Новосибирском, работали там на заводе, а мужа расстреляли за "шпионаж"...